Вышли из леса две медведицы
Шрифт:
Она знает: предстоит произойти чему-то мрачному и ужасному. Свершится месть, прольется кровь, прервется чья-то жизнь, может быть — чьи-то жизни. И несмотря на это, она сочувственно улыбается пропавшей джезве: «Ну что, несчастная ты закопчушка, не берет он тебя с собою, да? Ничего, меня он тоже оставляет дома. Как Давид оставил при обозе двести своих воинов, когда отправился с остальными к Навалу, препоясавшись мечом и замыслив жестокую месть» [5] .
Она подходит к нему поближе. Чувствует ли он ее шаги? Сохранил ли свою былую, влекущую и пугающую способность ощущать, что происходит у него за спиной? Сохранил или нет, но он не оборачивается и не смотрит на нее. Она подходит еще
5
1 Цар. 25, 13 и далее.
6
Мошава (мн. число — мошавот): один из видов ранних еврейских сельскохозяйственных поселений в Палестине. В отличие от кибуцев и мошавов, в мошаве люди только живут в одном поселке, но все остальное (земля, производство, сбыт, снабжение и потребление) остается частным. Мошава ближе всего к русскому пониманию старой деревни, и она была первым по времени типом еврейских поселений в Палестине.
Когда-то, еще до беды, когда они шли рядом по улице («Какая красивая пара», — говорили о них тогда), он даже клал голову ей на плечо, вызывающе переворачивая супружеские роли и приводя в смущение всех, кто их видел, а ее, напротив, забавляя и веселя. «И это хорошо, — говорил он ей в такие минуты. — Это хорошо, потому что любимой женщине всегда должно быть весело». В их «Десяти заповедях», которые он написал для нее и развесил на стенах в спальне, третья, четвертая и пятая звучали одинаково: «Да возвеселит муж жену свою всяко».
Откуда у него такие выражения? — недоумевала она тогда, глядя на эти листки, как недоумевает и сейчас, вспоминая. Несколько лет назад, в одно совсем паршивое утро, она сорвала эти его заповеди со стены, разорвала и выбросила в мусор. Новые он ей не написал, но старые она не забыла — они все еще висят на стенах ее сердца.
Какой широкой она стала, его спина, — с горечью отмечает она.
В те их прогулки они всегда шли рядом, и, когда дорога превращалась в узкую тропу, она замедляла шаги, пропуская его вперед. Пропускала и смотрела на его спину — узкую, юношескую спину, — а он то и дело оборачивался к ней и спрашивал:
— Почему ты идешь за мной? Иди впереди, будь ведущей.
— Но я не знаю куда.
— Тропа сама тебя выведет.
— Но она ничем не помечена.
— Нет, помечена, только не цветом. Помечена следами ног, примятой травой, вытертыми местами на скалах, сдвинутыми с места камнями. Нужно только смотреть и примечать. А еще она помечена своей логикой, и это самое главное. У всякой тропы есть своя логика. Надо ее понять, и тогда можно легко найти дорогу.
— У меня сегодня день отдыха. У меня нет желания всматриваться в тропу и не хватает мозгов понимать ее логику. Давай ты понимай, а я буду просто любоваться природой.
— Еще чего! Нет уж, это я пойду за тобой и буду любоваться твоей попой. Она красивее всякой природы, а я тоже имею право наслаждаться.
Хотя он был ее мужем, она смотрела на него так, как матери смотрят на взрослеющих сыновей. Смотрела тем взглядом, в котором недоумение, надежда и тревога смешаны с улыбкой и любопытством. У нее никогда не было взрослеющего сына, и со времени беды она знала, что уже и не будет, но она достаточно много лет преподавала в школе, чтобы знать, как матери смотрят на своих сыновей, а она — на своего мужчину.
В душе моей трепет: «Разве еще есть сыновья в моем чреве? Разве есть мне еще надежда?»
Красивые древние слова стучатся меж моим чревом и сердцем: «Даже если бы я сию же ночь была с мужем и потом родила сыновей…» [7] С мужем? С моим мужчиной? С тобой?
Они помногу гуляли тогда. Первое время — вдвоем, потом — с сыном. Вначале сын плыл, ворочаясь в ее чреве. Потом он спал на ходу, завернутый в большой платок, который она перевязывала через плечи на груди. А еще позже — сидел в рюкзаке, который отец сшил для него в кожевенной мастерской своей части, на сборах резервистов. Сшил и носил на спине. Той самой спине, на которую она смотрит сейчас.
7
Руф. 1,11–12.
Воспоминание картинкой наплывает на ее скорые на слезу глаза: сын маленьким всадником на спине отца. Отец ржет и скачет, как лошадь, а мать в тревоге спешит за ними: «Осторожней! Ну прошу тебя! Ему же страшно! Он сейчас упадет!»
Не сбылось ее пророчество. Малышу было страшно, но он наслаждался этим страхом, как это часто бывает с детьми. Он смеялся. Он рос. Он встал на ноги. Он делал первые шаги. Падал, по обычаю всех малышей, и поднимался, по обычаю всех малышей. И уже тогда у него проглядывал легкий отцовский шаг — в том, как он ступал, как спотыкался, как улыбался, как поднимался.
На первых порах они гуляли с ним неподалеку, к востоку от мошавы, в полях, что заросли маками и хризантемами, и дальше — в сторону полос льна, что пятнами розовели на горке за рощей авокадо. А позже шли с ним на север, к потаенному пруду, к тому маленькому, укрытому от всего мира водоему, где они спасались от летней жары и где старший брат когда-то учил ее плавать и нырять, еще в те годы, когда он был мальчишкой, а она малолетней девчонкой. А еще позже, когда малыш зашагал совсем уверенно, они взяли его в вади дедушки Зеева. Так в их семье называлось то вади, где росло большое рожковое дерево — «дедушкин большой харув», на языке семьи.
Там, в этом вади, они с братом гуляли, когда сами были детьми. Там дед учил их распознавать дикие цветы и собирать их семена. Под этим харувом он впервые рассказал им сказку, которую она со временем записала для своего сына. Сказку о первобытном человеке, который жил в пещере неподалеку. В небольшой пещере, где в глубине есть яма, куда порой проваливается какая-нибудь заблудившаяся овца или коза, и тогда из этой ямы поднимается ужасное зловоние.
Из этого дедушкиного вади они шли потом с мужем, переходя из одной долины в другую, поднимаясь и спускаясь, забирая всё северней, как говорил он на своем армейском сленге, пока не приходили в такие места, куда еще не ступала нога человека. Им нравилось до одури обжиматься там на траве, и у них уже появилось в этих местах несколько укромных уголков. А с сыном они шли оттуда еще дальше и выше, на самый гребень хребта, по ту сторону которого открывался широко распахнутый мир, для них — знакомый и радостный, а для сына — чужой и далекий, чудный и влекущий: ну же, малыш, шагни, подойди поближе, не бойся. Шагни еще, стань на край, вдохни, втяни, вбери весь этот простор в жадные ячейки детской памяти.
А еще позже эти двое, отец с сыном, стали ходить в те же места одни, без нее. «Прогулки парней», — говорил он, усмехаясь. А однажды добавил: «Девчонки не приглашаются».
Так он сказал, а я только усмехнулась. Не провидела будущего, и не удостоена была той хваленой интуиции, того таинственного предчувствия, которое обычно приписывают женщинам, особенно матерям. Даже в день беды не предчувствовала ничего.
«Прогулки парней». Только они вдвоем. Маленькому мужчине положено научиться у большого мужчины всем тем глупостям, которым отец обязан научить сына: как развести костер, как ходить босиком по земле, как опознать растения, из листьев которых можно заварить чай. Женщины могут лишь вопрошать, со страхом или с насмешкой: «А что, если он наступит на осколок стекла?» Или: «А что, если появится змея?» Или: «Даже дедушка Зеев всегда ходит в высоких сапогах».