Высота
Шрифт:
— Вы так говорите, будто один собираетесь вести подъем. Но ведь все понимают, что это — трудная задача. И все считают, что риск оправдан. И я рискую. И бригадиры. Все монтажники! Я же с ними советовался, все им рассказал. Больше того, этот проект основан и на их предложениях, высказанных на собрании.
— Им хорошо изобретать. С них спрос маленький. Между нами говоря, им особенно и рисковать-то нечем. А нам с вами нужно подумать.
— То есть как это — особенно рисковать нечем? — вскочил Токмаков. — А своим добрым именем? Своей рабочей репутацией? Разве они не такие же хозяева
— Обо всем этом я уже читал в газетах, дорогой товарищ Токмаков, — скучающим тоном произнес Дерябин. — А вот в случае чего вам же первому, а не Хаенко вашему, нахлобучку дадут. И, откровенно говоря, правильно сделают! Вот тогда имя и репутация — все сразу загремит… Простите, вы с какого года в партии?
— С августа сорок третьего…
— Сразу видно, что молодой коммунист. Не хватает еще у вас политического чутья и опыта.
Токмаков пожал плечами.
— Я вступил в партию в дни боев с фашистами на Орловско-Курской дуге. И стаж мой никакого отношения к подъему «свечи» не имеет. С таким же успехом этот проект мог предложить и беспартийный инженер.
Токмаков, плохо сдерживая раздражение, начал свертывать в трубку чертежи и схемы.
— Вы, надеюсь, не будете возражать, если я покажу свой проект Гинзбургу?.. Правда, он беспартийный. Или вы опять обвините меня в недостатке политического чутья?
Дерябину не хотелось, чтобы Токмаков шел со своим проектом к Гинзбургу. Он понимал, что Гинзбург скорее всего поддержит Токмакова.
«Моя работа здесь — экзамен, — рассуждал Дерябин. — Выдержу экзамен — вернут в Москву. Провалюсь — переэкзаменовки не дадут. Кто же занимается экспериментами на экзамене? Погонишься за пятеркой, а сорвешься на двойку».
Токмаков продолжал горячиться и, кажется, что-то доказывал, но Дерябин не вслушивался в его слова и продолжал думать о своем.
«Мне двойка ни к чему. Студентов и тех за тройку стипендии лишают. Вот не вернут в министерство — что тогда? Ведь Зина из Москвы никуда не поедет…»
Дерябин нервно взглянул на свои часы, которые показывали московское время, так и не уяснил, который же теперь час, и дождался, когда Токмаков замолк.
— Разве я возражаю? — сказал наконец Дерябин. — Конечно, покажите свой проект! Григорий Наумович, возможно, и одобрит. Но утвердить тоже не вправе.
— Почему?
— Потому, что такие проекты дано право утверждать только наверху, в главке. Собственно говоря, разве я против вашего проекта? Но вы меня толкаете на преступление.
— Преступление?
— Поймите, что я сейчас всего-навсего старший прораб, а не тот инженер главка, который утверждал когда-то всю технологию монтажа. Вот сиди я сейчас в главке, я бы ваш проект мог утвердить. Но если бы после этого кто-нибудь на площадке посмел отступить от утвержденного мною проекта, я бы с него голову снял. Государственная дисциплина. Понимаете?
— Понимаю. Вы хотите поспокойнее жить и прячетесь за громкие слова. А к Гинзбургу я все-таки пойду.
Токмаков резко встал и нахлобучил кепку.
— Что же, ждите Григория Наумовича. Он
Токмаков безразлично кивнул Дерябину и вышел из комнаты.
Он готовился выдержать бой. Но понимал, что к главному инженеру нельзя идти с черновиками. Надо все еще раз выверить, пересчитать, чтобы к возвращению Гинзбурга из командировки быть во всеоружии.
Токмаков помнил, что Таня Андриасова — чертежница, и принес к ней домой все свои схемы и чертежи.
— Вот тебе, Таня, боевое задание от капитана Токмакова.
— Есть, товарищ гвардии капитан, — обрадовалась Таня. — Только беда, Сережка всю готовальню разорил!
— Эту материальную часть я тебе добуду. А дело такое — или голову себе сломаю, или помолодею.
— Тоже старик объявился! А намного помолодеть собираешься?
— Сразу на четыре дня помолодею, не меньше.
21
Заснуть больше не удавалось, но Катя продолжала лежать, не открывая глаз. Так легче сосредоточиться и вспомнить все по порядку.
Газета висела до середины следующего дня. Потом ее, выгоревшую на солнце, совсем желтую, заменили свежей. Но ведь это не значит, что газета с заметкой совсем исчезла? Ее получат подписчики. И эта фотография на Доске почета. Ночью там горят лампочки. Люди из ночной смены тоже видели фотографию. Под ней красиво написано: «Екатерина Петровна Петрашень».
А может, при электрическом свете не видно, что она растрепанная? Хоть бы Пасечник не вздумал смотреть на Доску почета…
Корреспондент этот обещал поговорить с фотографом. Но вдруг фотограф заупрямится и не захочет переснять Катю? Или пообещает, а потом и думать об этом забудет? Недаром Захар Захарыч называет его Обещалкиным.
Надо же было полениться, не посмотреться в зеркальце! Такой степкой-растрепкой снялась!.. А косой Катя сроду не была. Это фотограф ее изуродовал…
Завтра Катя пойдет в радиостудию. Выступать будет, Не хуже той Зойки Иноземцевой, на которую Пасечник в театре глаза пялил. Подумаешь, актриса! Тоже у жаровни коптилась, тому же Карпухину заклепки пекла!..
Катя представила себе, как Пасечник будет слушать ее речь. На бумажке уже все написано. Нужно только прочесть без запинок. Где запятые — передохнуть, где точки — помолчать подольше. А эта Зойка Иноземцева, она чужие пьесы читает!.. Может, она вовсе и не такая красавица. Их там мажут в театре, из старух делают молодых. Интересно, а в студии не мажут?.. Катя рассмеялась. «Дурочка я! Это же радио». Интересно, как эта самая студия выглядит — может, там светло, как в фотоателье? Или там синий свет горит? Надо было у Захар Захарыча спросить, он все радиостудии обошел. Катя достала с тумбочки зеркальце, посмотрелась в него, повела глазами и с удовольствием похлопала длинными черными ресницами. Ничего девочка!.. А копоть на веках — это даже хорошо, что она не смывается. Во всяком случае, лучше, чем грим у Зойки Иноземцевой.