Высшей категории трудности
Шрифт:
Запах тлеющей ваты достиг обоняния Норкина, он вскочил и завопил;
— Горим! Пожар!
Горел, конечно, Постырь. Он печально повертел телогрейку, вернее, остатки от нее и отодрал обгоревший рукав. Подошел Вадим, почмокал губами, покачал головой ("Ай, ай, какой случай!") и натянул остатки телогрейки поверх штормовки.
— Хорош! — рассмеялась Люсия.
На телогрейке не было воротника, куска левой полы и вообще проще было пересчитать, что на ней осталось.
— Выбросим? — спросил с сочувствием Глеб.
— Ни-ни! — запротестовал Постырь. — Реликвия!
Стемнело,
Сейчас Люсия священнодействует у костра. Норкин от нетерпения фыркает и грызет сухари, Глеб нарезает аккуратными кружками колбасу и дарит солнечные улыбки Васенке. А та все пишет и пишет. Ей бы быть вундервундом, а не мне".
А. Б.
"…Я люблю сидеть у костра. Огонь, как живое существо. И вообще, если бы не было костров, если бы не было этих таинственных сумерек и пляшущих языков пламени, я вряд ли бы стала туристкой.
— Стала бы, — говорит кто-то сзади.
Что? Я заговорила вслух? Какой ужас! Слава богу, что слушал Глеб.
— Глеб! И тебе не стыдно подслушивать?
— Чуть-чуть.
— Я очень устала. Но мне хорошо.
— А почему тебе хорошо? — спрашивает Глеб вполголоса.
— Не знаю, Глеб.
Глеб усмехается и незаметно трогает мои волосы.
— Мама любит вывешивать белье в солнечные морозные дни. Чтоб белье проморозилось, продулось ветром и высушилось.
— И тебя тоже проморозило, продуло и прогрело?
— Ага. Знаешь, как меня продуло?
— А ты знаешь, что сейчас задымишь от костра?
Я поворачиваюсь. Прямо передо мной рвутся вверх языки пламени, потрескивают поленья, булькает чудо-гуляш "а-ля Броня". А над всем этим Люська с дымящейся ложкой. Не вытерпела, пробует, обжигается и ехидничает:
— Уединились, голубки…
— А вот и уединились!
Я, видно, краснею от своей храбрости, потому что Люська от изумления выгибает брови дугой и давится горячим гуляшом.
Глеб садится рядом. Он ест аккуратно, не спеша. Ни крошки не уронит на снег. Точный, аккуратный педант. А я его люблю. За что, спрашивается?
— Глеб, ты скучный?
Глеб усмехается.
— А как ты думаешь?
— Скучный, — говорю я вполне убежденно. — Все рассчитываешь, все делаешь точно, никогда не ошибаешься. Поэтому тебя всегда выбирают в начальники. Не правда, скажешь?
— Неправда.
И усмехается.
— Знаешь, ты очень хитрый. Ты всегда усмехаешься, а я не знаю, какой ты. Ты добрый?
— А как ты думаешь?
Я с сомнением всматриваюсь в круглое усмехающееся лицо. И я облегченно вздыхаю. Кажется, добрый. Потом на меня снова накатывает сомнение: а какие у него на самом деле глаза? Я их видела серыми, чуть-чуть синими, видела даже зелеными от елок, а какие на самом деле — не знаю. Странно: все в нем привычно, все в нем неизменно, а вот глаза — всегда разного цвета
— У тебя все время глаза разные. И я тебя совсем не знаю, какой ты на самом деле внутри. А я хочу знать, какой ты.
— А ты какая?
Но тут на нас обрушивается Люська.
— Перестаньте объясняться. Тошно слушать.
— Завидно? — отрывается от каши Вадим и ухмыляется. — Самой хочется влюбиться?
— Вадька! — поднимается во весь рост Люська. — Ты о чем?
— О любви, — невозмутимо отзывается Вадим.
— А ну тебя, — остывает моментально Люська. — Ты вот скажи лучше, ученый флегматик; можно сразу в двух влюбиться?
Ура, Люська села на своего любимого конька: о любви она может говорить круглые сутки. Я допиваю чай и пробираюсь в палатку. Наша палатка — чудо туристской техники. В ней два отделения: мужское и женское, разделенные простыней.
У меня неожиданно теплая и сухая постель. В ногах под одеялом горячий камень. Откуда он? Милый мой Глеб. Я так устала, и мне так хочется спать, а тут такое счастье подвалило: теплая и совершенно сухая постель. Приснись мне сегодня ночью, Глеб. Ладно? И тогда я тебя поцелую. Хочешь? Хоть ты и заросший, и колючий… "Можно ли влюбиться в двух?" Глупая Люська, зачем тебе влюбляться сразу в двух? И кто они? Норкин и Постырь? Глупая ты, Люська…"
15
15 февраля утром мы собирались вылететь из Кожара к вершине "1350", где вчера нашли палатку сосновцев. Вертолет грузили продуктами, спальными мешками, палатками.
Утром положение стало казаться не таким уж безнадежным. Может, Воронов и прав. Отсиживаются где-нибудь в снежной пещере — ведь были же такие случаи…
Впрочем, настроение, возможно, улучшилось и оттого, что впервые за три дня над Кожаром было чистое, ясное небо, много света и солнца. Казалось, предсказания о циклоне не оправдываются.
Мы ждали отлета в пилотской. То и дело хлопала дверь, кто-то уходил, приходил. Все спешили, ругались. Я тоже торопился записать самое главное.
В динамике, из которого то и дело слышались команды, вызовы экипажей, предупреждения об отлетах самолетов, защелкало, захрипело, и сквозь треск "морзянки" прорвалось: "Товарищ полковник! Поймал Голышкина!"
Голышкин — радист в отряде Васюкова. В том самом отряде, который вчера нашел палатку пропавшей группы.
"Рауп, Рауп, я Каемка! Как слышите? Перехожу на прием".
В ответ частая россыпь "морзянки":
"Рауп, Рауп, вас понял, вас понял. Как слышите меня?"
Возле домика взревел автомобиль. Приехал прокурор Новиков.
"Товарищ полковник, расшифровываю текст радиограммы. В полкилометре… на восток от… найденной… палатки… на границе… леса… обнаружен труп… Сосновского…"
16
Вертолет приземлился на небольшое плато, сплошь усеянное обломками скал. Угрюмая дикая местность. Во все концы до горизонта разбегались горные вершины, покрытые снегом и лесом. Острые камни и уродливые карликовые березки. Пронизывающий до костей ветер и неестественное малиновое солнце, краем ушедшее за вершину. Она напоминала сахарную голову, безымянная вершина с отметкой "1350".