Высшей категории трудности
Шрифт:
Все сидели подавленные. Картина, нарисованная прокурором, не оставляла никаких надежд. А опровергнуть его версии было нечем, да и некому. Разве только Воронов… В конце концов, именно к нему и обратились взоры членов штаба.
— Ну, так что вы на это скажете, товарищ Воронов? — несколько грубовато обратился к нему Турченко. — Могло быть такое у ваших туристов?
— Нет, — резко ответил Воронов, — В это я не верю.
— Значит, вы полностью исключаете и драку и ссору?
Это уже спросил Кротов.
— Да, исключаю полностью.
— Чем же вы тогда объясняете находку палатки с вещами и продуктами?
— Надо
— А продукты?
— Неприкосновенный запас.
— Ну и что дальше?
Теперь вопросы сыпались со всех сторон. Молчал лишь Виннер. Он сидел у окна и страдальчески морщился.
— Очевидно, все-таки с ними произошло несчастье. Возможно, при подъеме на Рауп. Они оставили у подножия палатку и налегке поднялись на Рауп.
— Но палатка порвана…
— Ветер. Прошло десять дней.
— А что вы думаете, председатель спортклуба? — повернулся к Виннеру Турченко.
Виннер встал. Он потер руки, поморщился, ему очень не хотелось высказываться…
— Я не знаю… Оставить палатку с вещами так далеко от вершины… Не знаю. Таких случаев не было. А Сосновский — турист грамотный… Палатка почти в пятнадцати километрах от Раупа. Это четыре часа на лыжах. Им же еще надо было подниматься на вершину… Не знаю, не знаю.
— Значит, вы присоединяетесь к мнению прокурора? — настойчиво спросил Турченко.
— Нет, нет, — даже замахал руками Виннер, — Никакой драки у них быть не могло. Это невероятно! Такого у нас еще не было!
— Все когда-то случается впервые, — философски заметил прокурор.
14
"31 января.
Поземка шуршит по насту, позванивают обледеневшие веточки на березах — беспрерывный печальный звон. Почти "Зимние грезы" Чайковского в далеком глухом урмане исполняет сама природа.
Я стою под березой и слушаю. У моих ног на пеньке стоит усталый Глеб. Быстро темнеет, под куртку начинает пробираться холод.
— Хрустальный звон. Ты слышишь, Глеб?
— Да, слышу, Неля. Так бывает в лесу в марте. Наверное, была оттепель.
Оттепель? Ой, Глеб, какой ты сухарь…
— А ты помнишь, Глеб, наш первый зимний поход? Я тогда еще уши обморозила, и ты мне их растирал варежкой. И ругался: "Оттирать снегом обмороженные уши — то же самое, что на обожженное место лить кипяток",
— Да, тогда был сильный мороз. Куржак.
Мороз-куржак? Да, я знаю, что это такое. Накануне дня два падал снег, мела пурга. А потом вдруг все стихло, выглянуло солнце, и вот тогда-то и пришел этот куржак, На людях, деревьях, даже на лыжах выпал толстый иней. Мы шли по сказочному лесу. Под окутанным дымкой солнием деревья стояли в плюшевых наростах инея. Мороз-куржак.
— И ты меня тогда следопытской грамоте учил. Водил по кустарникам и показывал следы. Ты сказал, что зайчихи никогда не возвращаются к своим зайчатам, а кормят первых попавшихся. Странно, правда? И еще ты мне тогда подарил чечетку. Она залетела в палатку, а ты ее поймал. "Чив-чив-чив" — помнишь?
— А ты ее выпустила.
Я стою под березой и со мной Глеб. Надо мной тончайший печальный звон. Мне холодно, и я протягиваю руку Глебу…
— С тех пор, как я увидел тебя, ты все время со мной. Ребята спрашивают: что ты улыбаешься? А я знаю, когда тебе хорошо… Тебе холодно?
— Мне тепло, Глеб.
Налетел ветер. С сосновых вершин глухо падают на землю снежные шапки. Издалека, словно с другого материка, доносится Люськин вопль: "Глеб! Неля-я! Ужи-ин!"
— Надо идти?
Глеб прислушивается.
— Да, надо. Будут искать. Я заросший? У меня есть бритва. Я побреюсь?
— Ты смешной. С бородой же теплее.
Глеб усмехается и проводит ладонью по своему лицу.
— Да, теплее.
Мы возвращаемся к костру. Люська встречает насмешливым вопросом:
— Вы, конечно, случайно пришли вместе?
Я не обращаю внимания на Люсино ехидство. Я знаю, что она добрая.
После ужина забираюсь в палатку. В ней уже разобраны вещи, расстелены одеяла. Посреди палатки на чурбаках гудит печка. Я укладываюсь, закрываю глаза и чувствую, как меня начинает укачивать дорога. Бесконечно длинная, трудная дорога.
К вечеру 31 января мы прошли, судя по крокам, около восьмидесяти километров. Щегольская белая штормовка Коли Норкина на спине побурела от пота, а его извечно ироническое "чмо" потеряло свой презрительный оттенок. Вчера у костра он напевал, а это бывает с Колей только в минуты высочайшего блаженства. Даже его серые злые глаза, кажется, оттаяли, Он по-прежнему отпускает "шюточки". ("Шюточки", — говорит Коля, — должны бить не в бровь, а промеж глаз"), но его "шюточки" уже никого не обижают. А вернемся из похода, пройдет день-другой, и Коля опять станет циником, опять он вытянет на свет божий свою теорию о делении человечества на умных негодяев и непроходимых дураков. Себя он относит к промежуточной прослойке, — туристам. К этой же прослойке он вынужден был отнести не только меня, Глеба, Люську, но и Льва Толстого. Перед Толстым Коля немеет. Я не помню случая, чтобы он в разговоре о книгах Толстого употребил свое излюбленное "чмо". "А что, разве Лева не турист? — кипятится Коля. — Вспомните, как он ходил босиком, вспомните, как он накануне смерти ушел из дому. Пешком! Дряхлый старик! Так мог поступить только турист".
Однажды, кажется, в Саянах, Коля настолько оттаял, что рассказал мне о своем отце. "Знаешь, Нелька, он жалкий человек. Пил, как верблюд. Все подряд: водку, валерьянку, чефир, тройной одеколон. Пил так, что стыдился показываться трезвым на улице. Все в него пальцем тыкали, мальчишки дразнили его "Чихарем", потому что, когда он напьется, то беспрерывно чихает.
А мать его жалела. Плакала и жалела. Понимаешь? А я готов был убить его. И убил бы, если б не мать".
Может быть, поэтому Коля Норкин одним из первых на курсе вступил в дружину. И, наверное, из-за отца, из-за ненависти к пьяным, Колю с таким треском выставили из дружины и чуть не выгнали из комсомола. Коля об этом не вспоминает, но я — то помню хорошо, как его разрисовали в "БОКСе". Гигантская горилла — волосатая, коричневая со значком дружинника на груди избивает крошечного бедного человечка. Коля учился самбо, конечно, он здорово отдубасил алкоголика, но разрисовали его так зря. Только больше обозлили. Именно после этой карикатуры мир и был разделен на умных негодяев и непроходимых дураков.