Выжженный край
Шрифт:
— Вперед! За мной, товарищи!
Ребята с громким «ура» ринулись следом за ним. Даже девочки, что с корзинками и метелками убирали один из углов двора при складах, и те бросились бежать вместе с ними.
За какую-нибудь пару минут «американцы» и «марионетки» были разбиты наголову. Несколько оставшихся в «живых» были схвачены, их повели на берег реки «на расстрел».
У Хунга, «главнокомандующего», была масса дел: он носился с места на место, раздавал направо и палево приказы, расставлял часовых, отправлял дозорных и погоню — надо было выловить остатки упорно не желавших сдаваться и разбежавшихся в разные стороны «марионеточных солдат».
Шинь так и стоял, как его поставили, часовым на поле, и сейчас он этим был очень недоволен: лучше бы он был вместе со всеми, там было так весело. А здесь только одни дрозды сновали, прыгали на высоких желтых лапах по земле и что-то поклевывали. Шинь,
— Ты чего это? Тебя же убили!
— Ага, а я снова живой, — обрадованно сообщил Шинь. — Теперь я часовой!
Хунг замотал головой — это ему не нравилось.
— Ты кого стережешь?
— Американцев. Я теперь наш боец.
— А кто тебе разрешил?
— Такой… в майке!
Мальчишки, следовавшие за «главнокомандующим» почетным эскортом, завопили:
— Лазутчик!
— Шпион!
— Измена, в наши ряды затесался враг!
Шинь побледнел.
Весь трепеща, он умоляюще посмотрел на Хунга, взывая о помощи. Но Хунг решил показать свою беспристрастность — на войне как на войне, и нечего всяким поблажки давать! Шиню велели сдать «оружие» и поставили к «пленным». Но мальчишкам и этого оказалось мало, и вопли не унимались:
— Шпион!
— Связать его надо!
— Веди его сразу к реке! Расстрелять!
Матушка Эм ночью проснулась от плача. Она потрогала Шиню лоб, убрала прилипшие, мокрые волосы.
— Ну-ну, перестань! Чего ты? Небось кто-то днем тебя напугал, а, Шинь?
Из-под топкого одеяла послышались всхлипыванья:
— Меня убили!
— Ну, перестань, успокойся, маленький! Скажи, что с тобой!
— Да-а… Он меня расстрелял!
— Кто же такой?
— Хунг!
Матушка Эм повернулась в сторону комнаты, где спала Кхой с внуками, и негромко окликнула:
— Хунг, ты спишь?
— Да не спит он, притворяется, — тут же ответил ей голос Кхой.
— Слушай-ка, Хунг, ты эти забавы брось! Что за расстрелы такие придумали! Вишь, как напугал доте, спать не может. Слышишь или нет, Хунг?
Хунг лежал тихо как мышка, голоса в ответ он не подал, хотя был далеко не робкого десятка. Просто не хотелось ему сейчас сознаваться и огорчать бабушку. Бабушку он любил больше всех на свете, просто обожал, да она и сама души в своих внучатах не чаяла, хотя постоянно на них ворчала. Хунг при ней был тихим, но в играх со сверстниками непременно оказывался заводилой и на глазах превращался в отчаянного сорванца. Однако стоило лишь ему вновь переступить порог дома, как он сразу же делался тише воды ниже травы, и на лице его, усыпанном мелкими прыщиками, появлялось какое-то отсутствующее выражение. При всем этом он был очень заботлив с младшей сестренкой и без понуканий делал любую работу по дому. Лап, сестренка его, была совсем еще несмышленышем — ей едва сравнялось три года. Эта симпатичная толстушка целыми днями крутилась возле расквартированных сейчас в их доме ротных кашеваров, льнула к ним, пела им свои нехитрые песенки и даже пыталась при этом танцевать, и солдаты тоже очень полюбили ее и баловали, как могли. Хунг все это сносил молча, старался по смотреть в ее сторону, но стоило ей протянуть пухлую руку с растопыренными пальчиками за плошкой вкусного риса с мясом, которым хотели подкормить ее кашевары, как Хунг очень сердито на нее зыркал, и малышка тут же испуганно отдергивала руку и отбегала подальше. Хунг сам стирал на себя и на свою сестренку, каждый день умывал ее утром и перед сном у колодца за домом. А совсем недавно, какую-нибудь педелю назад, он, сам еще восьмилетний малыш, один ездил в Виньлинь — бабушка поручила ему проведать ту семью, у которой они жили раньше в эвакуации, да еще повез с собой вещмешок, взятый взаймы у бойцов и набитый фруктами — апельсинами и грейпфрутами из собственного сада, — в подарок когда-то приютившим их людям. Вернувшись оттуда, он вновь приволок полный мешок, на этот раз в нем были семена для их огорода, свежий чайный лист, маниока и другие гостинцы — он никогда не отказывался от того, что ему предлагали.
— Хунг, к тебе обращаются, ты слышишь или пег? — прикрикнула на него Кхой.
Мальчик не ответил, по-прежнему притворяясь спящим. Он по опыту знал, что, если его бабка сердится, лучше всего промолчать.
— Вылитая мамочка! — начала свой ночной монолог тетушка Кхой. — У тебя язык отсох, что ли? Как воды в рот набрал, к нему обращаются, а он — никакого ответа! Тебе говорят, что
Хунг покрепче зажмурился и прижался к кровати, как приклеился. Маленькая Лап, лежавшая рядом с бабушкой, тоже боялась пошевелиться. Подай кто-нибудь из них голос, и тетушке Кхой стало бы намного легче — ей главное было поговорить, излить душу. Однако внучата молчали, и ой ничего не оставалось делать, как вскоре тоже оборвать этот поток слов.
Матушка Эм, лежавшая без сна рядом с Шинем, раскаивалась в том, что окликнула Хунга. Сказать ничего нельзя, сразу целый сыр-бор разгорится. Кхой в последнее время совсем несносная стала, очень переменилась, раньше она просто другим человеком была. Целыми днями шпыняет своих внучат, а они-то в чем виноваты. Бедные дети, им и так без матери плохо, совсем еще малолетки, а тут еще эта постоянная ругань.
Матушка Эм подождала, пока Кхой выдохнется и умолкнет совсем, и рискнула сказать ей несколько слов в утешение. Кхой очень обрадовалась — наконец-то с иен заговорили. Она была очень обижена на дочь, и так ей хотелось выговорит вся, облегчить себе душу.
— Занята! Это она-то занята, видали! Некогда на собственных детей глянуть! Подумаешь, осчастливила — дом этот нам отказывает. Ну как все это стерпеть?
— Может, и правда некогда ей, всякое бывает…
— Некогда? А если некогда, так почему не написала, чем такая запятая враз стала?! Просто ей меня стыдно, мать, вишь, у нее деревенщина, серая, неотесанная! Ладно, пусть я деревенщина, да сама-то она кто такая? Кто ее родил, кто ее выкормил и выпоил?!
— Да нет, наверное, просто случилось что, о чем, может, и сказать тяжело.
— А что случиться-то могло? Не иначе как за американца длинноносого и пустоглазого выскочила, потому и написать стыдно! Или в тюрьму угодила за какие-нибудь проделки! А может, разбогатела так, что от своего добра отлучиться боится. Скорее всего, просто ей все здесь так надоело, что и носу казать не желает. Надоело в деревенской глуши сидеть да в земле ковыряться, вот и решила плюнуть на все, свить себе гнездышко где получше! Стыда на нее нет!
Матушка Эм молчала. Пусть лучше Кхой выговорится, может, ей полегчает. Сейчас-то она и слушать ничего не станет. Жаль только, что она в такие минуты начисто о внучатах забывает, плохо на них это скажется. А ведь она их очень любит. Конечно, права она, все вытерпеть можно: и голод, и холод, нужду самую крайнюю, а вот с человеческой неблагодарностью свыкнуться трудно. Ушли американцы, а столько тут всего за собой оставили, разве только одни разрушения? А нравы их, а их образ жизни? Много нынче таких, что все у них переняли. Бедняжка опа, эта Кхой, — вот ведь с какого бока это ее коснулось. Но ведь Нгиеты, муж и жена, вспомнила вдруг матушка Эм, вернулись же они сюда оба. Раньше тоже оставляли здесь старика отца да троих малолетних детей, а как только мир наступил, так сразу и вернулись. Как раз сегодня Нгиет по просьбе тетушки Кхой читал ей письмо дочери и сказал, что несколько месяцев назад случайно встретил ее вместе с мужем, они ехали на автобусе из Дананга в Сайгон и оба, по его словам, выглядели настоящими богачами. Дочка Кхой, одетая в моднейшее платье, в огромных темных очках, еще этак равнодушно заметила: не знаю, мол, что с моими там сталось, может, уже никого пег, бомбежки какие, шутка сказать — Б-52!..