Взгляд сквозь столетия
Шрифт:
Остров на Лаго-Маджиоре
Я на время совершенно забыл цель моего путешествия и здесь, в объятиях свежей, девственной природы, забыл людей и их минувшую суетность, их отцветшие художества и науки, их разрушенные здания, их перемененную судьбу и никогда не переменяемые слабости. Здесь я живу на безлюдном острове, в небольшом домике, построенном когда-то добрым путешественником, не позабывшим, наслаждаясь здесь прелестями природы, постараться о выгодах своих преемников.
Виды с острова волшебны. Они на меня сильно подействовали, хотя я и видел Ниагарский водопад, хотя и плыл по великолепным водам Мисисиппи и удивлялся северному сиянию в Квебеке{94} и в Исландии. С Изола-Белла{95}, говорят, некогда было видно исполинское изваяние Святого Барромея{96},
В первую ночь по моем приезде я не мог заснуть и бродил по острову. Луна освещала окрестности и распространяла какое-то волшебное мерцание по каштановым рощам, по гладкой поверхности вод, по снежным вершинам Альпов — сих современников всех веков и всех событий. Водопады шумели, листья дерев трепетали, сердце мое билось. Так и за сто, так и за тысячу лет водопады шумели, листья трепетали, билось сердце человеческое. Я чувствовал, что природа вечна, что вечны чувства, потому что и они — природа.
Солнце взошло и отразилось в огромных зеркалах, которые ему противоставляли отдаленные горы. Возвышенный над водами Лаго-Маджиоре, я был возвышен над всем земным. Я был уверен, что человек не мгновенен, что и род человеческий самыми переменами, самыми мнимыми разрушениями зреет и усовершенствуется.
Рим, 15 октября
И я в Риме, в бессмертном Риме! Все пережил он перевороты, все возрасты племен, обитавших в Гесперии{97}. Ни галлы{98}, ни Катилина{99}, ни Спартак, ни Серторий{100}, ни ужасные сыны его Сулла и Марий{101}, ни первые триумвиры, ни вторые не могли его стереть с лица земного. Междуусобные войны раздирали Италию, преторианцы{102} резали цезарей и продавали с молотка багряницу{103} их. Тиберии, Калигулы, Нероны{104} являлись чудовищными пугалищами на престоле Августа под диадемою{105}, которой не хотели видеть Бруты и Кассии{106} на челе великого Юлия; Домицианы{107} платили дань варварам; Арминий{108} истреблял легионы; Цивилис и Маработ{109} угрожали Капитолию клятвопреступным мечом своим — и Рим пребывал неколебим, и Рим-город расширялся над целыми областями. Колосс Империи рушился; вандалы, готфы{110}, гунны{111}, выходцы из пустынь отдаленной Азии, обитавшие по границам Хины{112}, осквернили святую Квиритскую землю{113} своим диким присутствием; разрушение сопровождало каждый шаг их, сокровища расхищались, дворцы и храмы пылали, произведения греков — сих искусных рабов вечного города — картины, изваяния, чудеса зодчества гибли от рук северных дикарей, — но Рим пережил красу свою и славу.
Настал век Гильдебранда{114}: Рим снова владыка над вселенной. Злополучный друг Петрарки, смелый Риензи!{115} вся Европа под свинцовым скипетром ужасного Иннокентия{116}. Ты в Риме, в средоточии, в сердце рабства и уничижения, один восстаешь, мечтаешь, говоришь о Катонах{117} и Туллиях{118} людям, трепетавшим перед камилавкою, преклонявшим колена перед рясою. О, чудо! Твой дух переходит в них. Ты поражаешь Перуном изгнания и отвержения римского епископа, покинувшего свое стадо{119}, — да управляет из Авиньона царями земли.
Я вижу Льва X{120}. Нравственно-духовная власть Рима подрезана у самого корня; суеверие поражено сильною рукою немецкого монаха (оно было взращено и увенчано самым пышным цветом рукою другого, немецкого же монаха){121}; прошел век владычества коронованных иноков, но Рим остался столицею Европейского мира. Художества, науки, философия цветут под державною рукою первосвященника, грозного повелителя суеверов, отца нетерпимости — для иностранцев, умного и всеми любимого государя — для своих подданных, мудреца между мудрецами и в кругу приближенных веселого собеседника. Карл V, римский император, защитник западного православия, вступает в православный Рим{122}
В Рим со всех сторон стекаются иностранцы; они удивляются памятникам древнего зодчества, созданиям нового, и Рим — все еще первый город в свете. Буонапарте, сей необыкновенный человек, счастливый питомец революции, жертва своего честолюбия и презрения к человечеству, является в стенах Рима — новый Одоакр{123}. Отец римлян — старец Пий{124} увезен в чужбину, державный Рим пал на колена, — но вскоре гигант Запада низвержен десницею всевышнего, и Рим отрясает прах с чела своего. Не стану говорить о том, что еще не изгладилось ни из чьей памяти. События следуют за событиями, города разрушаются, целые народы исчезают с земли, лицо нашего мира переменилось. Рим и поныне утратил только часть своего блеска, не утратил своей славы и стоит посреди Европы, как старец, переживший всех своих современников и потомков, как тот Вечный Иудей{125}, которому, по преданию, определено быть свидетелем всех веков и современником всех поколений.
Из Рима
Рим существует, между тем как города столь же богатые и могущественные, между тем как Париж, как Лондон исчезли с земли. Что же могло быть причиною его целости посреди общего разрушения? Слава на сей раз была хранительницею жизни, или, лучше сказать, бальзамом, употребленным судьбою для сбережения мумии древнего Рима.
Здесь нет собственно того, что в других городах называется населением. В Риме живут одни почти приезжие иностранцы. Они, подобно перелетным птицам, посещают древний Рим, поклоняются его развалинам, потом покидают его, чтоб уступить место свое новым пришельцам. Между жителями сего города почти нет ни одного, в котором бы текла кровь не говорю уже древних квиритов, но даже и единоплеменников Кановы{126} и Метастазио{127}. Точно так в окаменелом дубе почти нет древесных частиц; он весь составлен из стихий чуждых, нанесенных тем ветром, тою бурею, которые исторгли из земли гордого исполина лесов, а потом развеяли прах его.
Здесь странное смешение людей всех народов и всех земель: уроженец квебекский нанимает дом возле богатого мандарина из Кантона. Русский торговец живет возле японского ученого, негр из Гаити дышит одним воздухом с своим африканским единоплеменником. Здесь говорят всеми языками, кроме италиянского, но читают почти исключительно италиянские и латинские книги.
Весь день для меня здесь проходит в ученых упражнениях. Меня в особенности чрезвычайно занимают памятники римской живописи; к несчастию, они почти все более или менее претерпели от руки времени. Альфреско{128} все без исключения погибли. Я до сей поры не могу понять, как художник, влюбленный в свое искусство, мог обречь свои произведения на неминуемую смерть, соглашаясь писать на глине. Если бы не немецкие и английские граверы, мы не имели бы и понятия о лучших произведениях кисти Рафаэля и Михель-Анжело.
Храм святого Петра{129} хотя и в развалинах, однако же еще живо напоминает воображению свое прежнее величие. Я смотрел на него и днем, при полном блеске солнечных лучей, и ночью, при тихом лунном сиянии. Признаюсь, что днем сей пышный и тлеющий памятник зодчества делал на меня болезненное впечатление: мне казалось, что нетленная, всегда торжествующая природа как будто издевается над ничтожным великолепием человеческим. Но ночью я был утешен: тишина великого храма, огромные размеры его, изглаженные следы истребления — меня возвысили; все здание мне явилось преображенным. Так, думал я, и род человеческий в ту ночь, которая настанет после его дня, явится преображенным; все его несчастия, все мнимые разрушения утонут в гармонии целого. Мыслящий мудрец, выходец из другого мира, взглянет с благоговением на сие великое создание верховного строителя. Он поймет, что в жизни нашего племени не было ничего потеряно, что не было даже ни одного слова, согретого на сердце доброго, ни одной мысли, ни одного чувства, как бы они ни скрывались глубоко в душе человека самого забытого, которые бы не содействовали благотворительно воспитанию самых отдаленных поколений. Самые заблуждения, самые пороки и злодеяния не были бесполезны, — ибо они служили к открытию истины, ибо они доказали людям непреложность того, что было так часто повторяемо, но так редко чувствовано и понято, — что отступить от правил честности и добродетели — значит добровольно отказаться от счастия, что быть справедливым и быть благоразумным — все равно. Не сомневаюсь, что настанет время, когда все народы, все правительства, все люди своими поступками докажут, что они верят сей аксиоме; не сомневаюсь, что настанет время, когда быть порочным и быть сумасшедшим — будет одним и тем же.