Взять хотя бы меня
Шрифт:
В восемнадцать лет я уехала на восток, в колледж. Джорджтаунский университет в городе Вашингтон, округ Колумбия, был настоящим раем для алкоголиков. Университетским спортом в те времена было конное поло. Чтобы попасть на игру, полагалось принести с собой фляжку – а то и тащить целую сумку-холодильник, забитую выпивкой. Высшим шиком считалось стоять в метре от беспокойно перебирающих копытами поло-пони и изысканно потягивать вино или что покрепче. Тогда же, после белого вина, разбавленного содовой, со мной случилось первое алкогольное затмение. Это такой период, когда пьяный человек внешне ведет себя нормально, но мозг при этом не записывает в память ничего из происходящего с ним. Подобные отключки могут длиться от нескольких секунд до нескольких дней. Разумеется, ни о чем подобном я
Выглядело все примерно так: вот я стою на остановке, жду машину, которая отвезет нас всех на игру, и потягиваю холодное вино, а в следующий момент оказываюсь на заднем сиденье школьного автобуса – уже по дороге домой после игры – и разговариваю с каким-то незнакомым парнем, который тоже явно чем-то закинулся. Помню, как он на полном серьезе уверял меня, что девственность – «возобновляемая опция», что через пять лет она восстанавливается. Потом этот парень стал священником, и я часто шутила: мол, такая «осведомленность» для католического батюшки – в порядке вещей.
В Джорджтауне, студентов которого готовили к дипломатической службе, веяния шестидесятых аккуратно игнорировались. Никакого узелкового батика и дредов. Никаких вареных джинсов. Вместо всего этого мы носили коктейльные платья и учились вести вежливые застольные беседы. У нас не было такого понятия, как «пустые разговоры», только «пустые головы». Меня учили поддерживать диалог с кем угодно о чем угодно. В дополнение к беседам обычно шли коктейли, и я быстро переключилась на них с вина, разведенного содовой. Любимым моим напитком стал скотч – виски J&B со льдом. Третий бокал обычно ударял в голову, словно духовное прозрение, накрывая меня волной благожелательности и доброты. Под действием J&B мир становился дружелюбным и жутко интересным. Люди, впрочем, тоже. Говорят, алкоголь разрушает все внутренние запреты человека – и так оно и есть. Пьяной я радостно рассталась с девственностью – с высоким и красивым молодым актером. Пьяной я чувствовала себя той самой роковой женщиной, которой так стремилась стать. С бокалом скотча в руке я становилась космополиткой, гражданином мира. Секс стал возможным, даже ожидаемым – вот так фокус для примерной католички. Как раз и противозачаточные таблетки появились. Помню, что первый рецепт на них я получила с помощью одного весьма практичного священника-иезуита: он прекрасно понял мою проблему и решил, что таблетки – это все-таки лучше, чем нежелательная беременность. Да благословит Господь иезуитов и их «ситуативную этику»!
Я входила в университетскую театральную труппу «Маски и шуты». Это было сборище недотеп и белых ворон, зачитывавшихся Эдвардом Олби и Гарольдом Пинтером. Под пристальным надзором профессора Донна Мёрфи я ежегодно исполняла канкан в самой середине других танцовщиц на традиционном университетском мюзикле – который мы придумывали сами. Неприличные костюмы, еще более неприличные тексты песен… Наплевав на консервативно-иезуитское воспитание, мы ставили даже такие пьесы, как «Марат/Сад». Именно в «Масках и шутах» я познакомилась с Джеком Хофсиссом – будущим режиссером и лауреатом премии «Тони» за легендарную постановку на Бродвее пьесы «Человек-слон», а тогда – всего лишь долговязым нескладным парнем. Именно в «Масках и шутах» я стала другом и доверенным лицом Трея Монга – позже он прославился как режиссер гей-порнографии под псевдонимом Кристофер Рейдж.
– Ты должна кое-что обо мне знать, – заявил мне Трей в первые же минуты нашего знакомства. – Я гомосексуалист.
– И что? – его слова меня не удивили – из романа Джеймса Болдуина «Комната Джованни» я уже знала о гомосексуализме почти все.
– Как грандиозно вы с Треем ввалились тогда на вечеринку, – вспоминает Джек Хофсисс. – Притащили с собой фляжки, типа с коньяком. Все поражались, какие вы дерзкие. Правда, оказалось, что во фляжках у вас шоколадное молоко, – но я все равно был очень впечатлен.
Впрочем, по вечерам я чаще всего пила что-то покрепче, нежели шоколадное молоко. Вокруг кампуса располагалась уйма баров, и многие старшекурсники работали там барменами. Самыми шикарными считались Apple Pie
Я тогда и понятия не имела, что мои периодические «затмения» – один из симптомов алкоголизма, и по-прежнему страдала от неожиданных «отключек»: после нескольких бокалов выпивки, причем каждый раз это было разное количество, моя память просто переставала «записывать» происходящее. Я могла вести какой угодно умный разговор, мне могло быть сколь угодно приятно общаться с собеседником, я могла кокетничать и шутить напропалую – наутро ничего из этого я просто не помнила.
– Серьезно, ты «отключалась»? – изумляется мой однокурсник Джерард Хэкетт. – Мне ты никогда не казалась пьяной. Тебя не шатало, не пробивало на слезы или пафос…
Может, и правда не было ничего такого – по крайней мере тогда, – но напивалась я вдрызг. Там, где Джерарду хватало одного, максимум двух бокалов на весь вечер, я заказывала себе двойные порции, а потом еще и повторяла их. Если Джерард заглядывал в бар пару раз в неделю, я зависала там ежедневно. Стоило бы, наверное, опасаться, что мое пьянство отразится на оценках, – но нет. Я по-прежнему входила в список лучших из лучших студентов.
Всю страну трясло и лихорадило в политических перипетиях шестидесятых годов, а Джорджтаун словно навечно застыл в пятидесятых. Гендерные роли тут были определены жестко. По-прежнему действовали два кодекса правил: один для девушек, другой для юношей, – а о смешанном обучении даже речи не шло. Девушкам предписывался более ранний комендантский час в общежитии и раз и навсегда определенный дресс-код. Брюки – особенно джинсы, боже упаси! – были под запретом. Недосягаемыми оставались и некоторые специальности, куда пускали только парней. Я поступила в колледж изучать итальянский, но очень скоро захотела перевестись на английскую литературу. Мне сообщили, что это невозможно.
– Писателями становятся мужчины. Женское дело – быть женой писателя, – заявил мне один тамошний иезуитский священник.
Выслушав его, я решила сделать то, что казалось мне единственно возможным и необходимым, – а именно, перевестись в другой колледж. Мой выбор по-прежнему был ограничен Ассоциацией иезуитских учебных заведений. Не пожелав учиться в Университете Маркетта в Висконсине – оказаться так близко к дому мне не хотелось, – я остановилась на Фордхэмском университете. Так мой первый курс и закончился – в Бронксе, который тогда был для меня такой же неизведанной территорией, как, скажем, Париж.
В Фордхэме я не стала селиться в общежитии. Вместо этого я сняла у ворчливой квартирной хозяйки уютную комнату. За ее окном рос высоченный дуб. Если я оставляла створки открытыми, на подоконник вспрыгивала белка и быстро-быстро семенила лапками дальше, по моему столу. Через открытое окно до меня то и дело долетал запах свежеиспеченного хлеба из соседней итальянской пекарни. Сам дом стоял на Ади-авеню, рукой подать до поезда, идущего к университету, но я предпочитала ездить на занятия на велосипеде, аккуратно уложив учебники в багажную корзинку.