Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
В Фонтенбло принял нас сам великий Конде. Очень удивлялся нашим бритым головам и оселедцам, мы удивлялись его парику, а Сирко даже не утерпел и спросил, не потому ли принца зовут великим Конде, что у него такой большой парик. На такую дерзость французский полководец не обиделся, а вдоволь посмеялся и заметил, что такой юмор свидетельствует о выдающихся воинских способностях нашего народа и что он рад будет принять под свою команду еще и славных казаков во главе с великим полководцем Хмельницким. На это я ответил ему, что казаки наши и вправду славные воины и не опозорят своего имени, как бы далеко ни находились от своей земли, но что возглавлять я их не могу: не являюсь не то что великим, но даже никаким полководцем, а только скромным писарем
– Кто же знает, какой полководец великий, - рассудительно промолвил Конде, - тот ли, что уже выиграл одну или сколько-то там битв, или тот, у которого великие битвы еще впереди? Ведь какие бы великие битвы мы ни выигрывали, нам надлежит выигрывать еще больше.
Тем временем великий Конде хотел отнять для французской короны у короны английской портовый город Дюнкерк, споры за который длились уже чуть ли не целые века.
Я сказал, что казаки предпочитают удерживать крепости, чем их добывать, но если так нужно, могут взяться и за это и даже не в большой силе, потому что привыкли брать не силой, а умением, хитростью и молодечеством.
Так договорились мы, что придут по морю на французскую службу до двух тысяч пеших и около тысячи конных казаков с оплатой по двенадцать талеров на вооруженного казака и по сто двадцать талеров за каждого старшину да в придачу каждому из казаков сукна тонкого французского цветного по двенадцать аршин, чтобы красовались-шиковали казаки в европейских одеяниях и шляхта не называла бы их пренебрежительно сермягами да армяками.
Конде хотел узнать о казаках больше, выпытывал меня с любопытной осторожностью: имеют ли казаки что-либо общее с немецкими наемниками, или больше похожи на турецких янычар, или же не поддаются никаким ригорам, как орда? На это я спокойно отвечал, что казаки отличаются от всех, так как нет у них ничего ни от немецкого военного упорства, ни от дикой янычарской жестокости, ни от ордынской крикливости, - это и воины, и хлеборобы, и рыбаки, любящие земные радости, веселые и певучие, хорошие ораторы и заводилы, впечатлительные, но и добродушные, любят одежду, но пренебрегают деньгами, идеалисты в отношении людского рода, но привередливые в отношении товарищества и, как говорили древние, оди профанум вульгус [15] . Более же всего казаки не любят осторожничанья, потому в жизни своей, в особенности же в военных поступках, каждый старается быть впереди всех, потому их с полным правом можно называть войском героев, и тут у них нет никакой разницы, все одинаковы - от гетмана и до самого младшего казака.
15
Ненавидят примитивных дураков (лат.).
Оставив на долю Сирка и Солтенка хлопоты с перевозкой наемных охочих казаков во Францию, я возвращался домой с щедрыми подарками для своих домашних, тревожась немало в душе за здоровье моей бедной Ганны, одновременно краем сердца цепляясь упорно за воспоминание о той девушке, которая ждала или не ждала меня на хуторе, была там или, может, и не была, уже для меня. Вез ей воротник брабантского кружева, златоглав в пурпурных цветах, шелк в золотую клетку. Стыдно сказать: сам запирал себя в эти золотые клетки - и еще в такое время!
В августе король наконец заключил брачный контракт с Францией и отправил в Париж своих брачных послов - воеводу познанского Кшиштофа Опалинского и бискупа варминского, канцлера умершей королевы Вацлава Лещинского. В Москве именно в это время умер, стоя на молитве в церкви, царь Михаил Федорович и на престол сел его четырнадцатилетний сын Алексей Михайлович. Мог ли знать молодой царевич, что через девять лет суждено ему скрепить своей печатью царской величайший договор в истории моего народа?
Да кто же мог тогда об этом помышлять?
В дни, когда топтали мы цветники в панских садах под Варшавой и рассиживались в королевских павильонах в Фонтенбло, мы хорошо сознавали, что будет литься кровь братьев наших, смывая грехи не столько свои, сколько чужие, и какими далекими мы были тогда от пышных слов о том, чтобы слава казацкая распустилась всюду, как пава перьями, чтобы зацвела, как мальва летом.
А дома, как и раньше, повсюду были кривды и притеснения. Грабительство было такое, что казаки даже гетману Конецпольскому, страшнейшему своему врагу, подавали жалобы на чигиринского шляхетского полковника Закревского за великие кривды и несправедливости, которые терпели от него, несмотря на свое рыцарское положение. Закревского устранили, вместо него поставили, переведя из Переяслава, моего кума Кричевского, человека доброго и справедливого, но в это же время вместо благосклонного к казакам королевского комиссара Зацивилковского прислали Шемберка, который купил себе у короля комиссарство за тридцать тысяч злотых, а теперь всякими страшными поборами хотел вернуть себе с лихвой эти деньги.
Продавались уряды сотничества, есаульства, атаманства, в реестры старшина не вписывала половины казаков, а плату королевскую получала на всех и делилась между собой.
Богатство и власть - эти величайшие враги человеческой природы неожиданно стали доступными никчемным людям, неуклюжим, бездарным, смешным, медлительным, но одновременно нетерпеливым и жадным, потому что вокруг становилось все больше несправедливости и спеси.
И я должен был быть среди этих людей, более того: прикидываться своим, вступать с ними в кумовство, выражать почтение и толстошеему есаулу генеральному Барабашу, и коварному есаулу войсковому Ильяшу Караимовичу, и чигиринскому есаулу Роману Пеште, тому самому, который лишился сознания, увидев в шатре душителя нашей вольности Николая Потоцкого, и, наверное, терял сознание каждый раз, когда видел шляхетский сапог.
Терпеливость моя превосходила все известное. Я похож был на отшельников, которые твердо и безумно верят, что в своих пещерах рано или поздно узрят бога.
Страдать можно тяжелее не от самого зла, а от мыслей об этом зле. Может, я бессознательно спасался от чрезмерного бремени сих мыслей, устремляясь душой к красоте, хотя и знал уже к тому времени, что красоте предшествует либо тьма людской доли, либо безбрежные потоки крови.
Я ничего не делал из ненависти, а только из чести. Подобно Одиссею, я наслаждался пением сирен, но не приставал к их берегу. Может, потому, что уже имел в своей душе сирену, и берег, и красоту?
Зима выпала лютая, с большими снегами, которые засыпали Субботов так, что нечего было и думать о том, чтобы добраться до Чигирина, а дальше - даже страшно подумать. В моих покоях днем и ночью топили дубовыми дровами грубки, дрова приносил со двора сын Тимко, топить же печки вызвалась Матронка, и мне милым было это ее желание, только Тимко выражал свое неудовольствие, со стуком и треском швыряя тяжелые поленья к ногам девушки, а я не смел на него прикрикнуть, потому что чувствовал себя в душе виновным и знал, что я должен не гневаться на своих близких, а всячески очищаться в раскаянии, хотя и не умел этого делать.
Я сидел за столом то с книгой, то с бандурой, то в задумчивости и печали, не зная, куда себя девать, а то брал восьмиугольную смарагдовую тафлю, давний подарок моего стамбульского товарища Бекташа, ставил этот смарагд перед глазами, всматривался в него, рассматривал мир и его прошлое.
А тем временем легонькая девочка, присев возле печки, тоненькими ручонками бросала в огонь тяжелые поленья, огонь жадно гоготал и хохотал, из дикой стихии пламени вырывалось что-то словно бы живое: загубленные души, утомленные голоса, непровозглашенные речи, будто клич мужества и гордости, жажда деяний и добра, нестареющей страсти, величия и красы. Что есть краса и что есть истина, кроме этой девушки, ее привлекательности и нежности?