Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
С почтением и поклоном брал из рук королевских привилеи Барабаш, но я слишком хорошо знал своего кума, чтобы не вычитать из его широкой спины молчаливый упрямый крик: "Если не я, значит, никто!"
Так и получалось, что вся эта высоко скроенная королевская акция сводилась на нет, ибо не умел ни сам Владислав, ни его ближайшие радцы твердо определить, кто из казацких старшин имеет первенство во всем, не распознали еще тогда в простом сотнике Хмельницком того, кем он должен был стать вскоре; они еще колебались, перебирали, не верили, хотя, может, и предчувствовали, недаром же меня в третий раз вызывали в столицу.
На отпуск нам велено было, не мозоля никому слишком глаз, подождать в Варшаве, пока приедет гетман польный Николай Потоцкий,
В конце месяца хоронили в Бродах Конецпольского. Похороны были пышные (обошлись в сто тысяч злотых), на оказались кровавыми из-за печального приключения. По обычаю в костел, где стоял гроб с телом покойника, въехал рыцарь на коне и должен был сломать свое обличье, поставленное там. Неожиданно конь испугался и понес, многих ранил копытами уже в костеле, затем вырвался в город, топтал людей, едва поймали его. Может, это кровавый и дикий нрав гетмана коронного переселился в коня и неистовствовал напоследок?
Как всегда, смерть вельможи открывала множество вакансий, и король без промедления разделил их, чтобы склонить на свою сторону побольше сердец. Каштелянию краковскую отдал воеводе русскому Якубу Собесскому, а воеводство перешло князю Вишневецкому, который уже давно добивался этой королевской ласки, ссылаясь на то, что воеводой русским был еще его отец. Розданы были и отдельные города. Так Буск достался подчашему коронному Николаю Остророгу, Плоскирев - конюшему коронному Александру Любомирскому, воеводе познанскому Кшиштофу Опалинскому досталось староство Ковельское. Само же гетманство коронное тем временем не было отдано никому и должно было надолго остаться в неприкосновении, в делиберации, потому что большую булаву король хотел отдать лишь своему союзнику в надуманной войне.
Союзников же, как выяснилось, у Владислава в королевстве не было вовсе. Канцлер великий Литовский Альбрихт Радзивилл заявил, что скорее даст отрубить себе руку, чем позволит приложить к королевским универсалам о войне печать Великого княжества Литовского. Вновь назначенный каштелян краковский Собесский и маршалок литовский Януш Радзивилл на аудиенции у короля только то и делали, что отговаривали Владислава от намерения начать войну. Воевода черниговский Марцин Калиновский признал перед королем, что готов служить ему до потери всех своих богатств и до последней капли крови, но, если король захочет перейти границу, ляжет перед ним валом и не даст этого сделать.
Маршалок коронный Лукаш Опалинский сказал, что он уже стар и умрет как лебедь, лишь бы он смог сказать королю правду, какую подсказывает ему совесть. И когда король заявил, что не может вольному народу воспретить воевать, то он, Опалинский, хотел бы напомнить, что вольный народ может воспретить это королю. Владислав прогнал его прочь, не желая слушать.
Подканцлер коронный, бискуп холмский Анджей Лещинский допытывался у маршалков двора, почему до сих пор сидят при королевском столе послы французский и венецианский, не полагается, чтобы в Польше посторонние люди присутствовали, да еще и подстрекали к неблаговидной войне.
Даже королева взбунтовалась, хотя поначалу и согласилась с королевскими уговорами. Двести тысяч дукатов, которые Владислав взял взаймы у королевы, уже были истрачены, и немецкие наемники целыми гуртами прибывали в Польшу, ограбляя и оскверняя местности, где проходили, но этих денег было недостаточно. Владислав обратился к королеве за новым займом, однако она покорно заявила, что даже жемчуга снимет со своей шеи, которые считались в Европе едва ли не самыми драгоценными, когда нужно будет послужить королю, но для Венецианской республики на даст ни единого шеляга, разве лишь под реальный залог.
В июне король наконец позвал к себе гетмана польного Николая Потоцкого и новонареченного воеводу русского Вишневецкого, надеясь иметь их своими сторонниками, потому что первый зарился на великую булаву и готов был, следовательно, не оказывать сопротивления королю ни в чем, а второй должен был проявить надлежащую благодарность за воеводство, важнейшее в короне.
Но Вишневецкий в глаза выразил королю свое неудовольствие его военными приготовлениями и в гневе вышел из зала, а Потоцкий, несмотря на свою жажду великой булавы, не мог преодолеть в себе неприязнь к казачеству и, когда услышал о привилее казакам во время войны на море да еще и узнал, что среди старшин, которых принимал король, был и сотник чигиринский, начал кричать, что знает он Хмельницкого как никто и что этот Хмельницкий добивается не того, чтобы идти на море (он и так в течение всех этих лет тайно и преступно ходил!), но чтобы жить в стародавнем своеволии, а святые решения Речи Посполитой, для которых им, гетманом польным, столько было положено труда и крови шляхетской пролито, - чтобы шею себе сломали.
Король не захотел его слушать.
Нас больше никто не задерживал в столице, хотя никто и не торопил уезжать; старшины мои мялись-терлись, наверное питая в душе надежду, что будут приглашены на коронацию королевы в Краков, но я посмеялся над их напрасными стараниями, сказав, что казака разве лишь на похороны королевы могут позвать, да и то лишь тогда, когда хотят из него кровь пустить, хотя уже и так пущено моря целые.
Тогда я еще не ведал, как эта шутка обернется против меня самого, и, как два года назад торопился на похороны королевы Цецилии Ренаты, так буду лететь стремглав теперь уже на похороны собственные тихой своей жизни, домашнего уюта и семейных радостей. Должен был испить еще одну чашу с горькой цикутой, изведать до конца мизерность людскую, бессилие и безнадежность.
11
Прибыл в Варшаву из Черкасс знакомый шляхтич, долго не мог найти меня, наконец нашел и сообщил, что на моем хуторе в Субботове учинен погром. Подстароста чигиринский пан Чаплинский со своими людьми налетел на хутор, разметал четыреста копен хлеба, собранного на гумне за несколько лет, повытаптывал все засеянное на нивах, забрал скот, коней и овец, еще и грозил при этом домашним, что силком выгонит их прочь и не делает этого без хозяина, потому что хочет выдворить всех с самим паном дома Хмельницким.
Так блуждала лихая доля по моей земле и прибрела и ко мне самому. Что есть доля? Промысел божий, игра дьявольских сил? Люди бывают страшнее дьяволов. Они и есть твоя доля неотвратимая - и, может, и не сами люди, а лишь их жестокость и ненасытность. На склоне лет меня пустили побираться. Мой хутор лежит в развалинах, как лежал когда-то тихий хутор Золотаренков над Росью, как лежала чуть ли не вся моя земля.
Когда пришла такая беда на родную землю, не на самом ли деле, спасаясь от монголо-татарской силы, мы добровольно склонялись то к литовским великим князьям, то к королям Речи Посполитой? Что искали, и что нашли, и что мы знаем о былом? Ведаем все о греках, известно, что при случае сказал бы тот или иной римский император, а история земли родной лежит заброшенная, зарастает чертополохом и сорняком, лишь ветры свистят над столетиями, будто татарские сабли. И уже не проследишь теперь той грани, где столкнулась голубая кровь шляхетская и наша кровь, черная, как земля, на которой живем испокон веку; можно точно назвать и годы, и дни, когда потащились вельможные пришельцы в пышную травяную черноземлю, которая была, дескать, ничьей немереной и дикой, и как стали добывать для себя богатства и достоинство после слов короля: "Бил нам челом имость и просил, чтобы его одарили, а мы, памятуя о его услугах, даем..." И распахивались извечные казацкие займища, назывались пустынями края, заселенные еще при скифах, обставленные городами при великих князьях киевских; на сеймах о ней кричали: "Как это, что лузитане и нидерландяне захватили антиподов и Новый свет, а мы до сих пор еще не в силах заселить людьми такой близкий и плодородный край и знаем этот край меньше, чем нидерландяне знают Индию".