Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Эй, пан Хмельницкий, где же это ты бродишь-блуждаешь, а что у тебя за спиной творится, о том и не знаешь?
Я натянул поводья, пристальнее всмотрелся в этого казака-неказака, узнавая его, но не узнал.
– Я тебя не знаю, - сказал ему, хотя и негоже было встревать в разговор с пьяницей.
– А я тебя знаю, - засмеялся тихо и едко, как и говорил, казачина. Кто же не знает пана Хмельницкого! Я же Семко Забуский, или Забудский, потому что забываю, что мне нужно, и крепко помню то, что нужно.
– Не слыхал о тебе, - сказал я, как и прежде, неприязненно.
– Да где уж тебе, пан Хмельницкий! Ты на Сечь да с Сечи, в Варшаву
Я ударил коня. Противно было слушать пьяную болтовню незнакомого мне Семка. Его язвительно-тихий голос ворвался в мои тревоги так зловеще, что хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать, убежать куда глаза глядят от этого толстого приземистого казачины в напрасной надежде, что никогда не оторвется он от Захаркиного тына и так будет висеть здесь до конца дней своих.
Я входил в шинок, Захарка, тряся своим печальным длинным носом, летел мне навстречу, чтобы поскорее снять с меня мокрую кирею, кричал о своей большой радости видеть у себя пана сотника, а мне только теперь стало страшно, ибо сомкнулось в моем сознании только услышанное от пьяного Семка со всем тем, что слышал в Варшаве от графа де Брежи и пана Оссолинского, и теперь уже не Забуский был распят посреди заболоченной площади на высоком тыне, а я сам висел на кресте, поднятый над всей землей, и не было у меня никаких тайн, все открылось, кто-то предал меня и моих товарищей, и где теперь наше спасение?
Самийло прибыл по первому снегу. Привез с собой дикий дух воли, весело смотрел на меня, выставив свои татарские скулы, шутливо спрашивал: "И сказал Самуил Саулу: для чего ты тревожишь меня, чтобы я вышел?"
Я рассказал ему о своих тревогах, о своем испуге перед разоблачением, но он не обращал на это внимания, продолжал:
– "Сытые работают из-за хлеба, а голодные отдыхают; даже бесплодная рожает семь раз, а многочадная изнемогает". Хотят, чтобы казачество показало себя на французских полях битвы? Пусть посмотрят...
– Мало ли казачество показывало? Не о том речь. Не зная нашей силы, хотят выманить нас из земли нашей, чтобы погубить на чужбине, а самим безнаказанно бесчинствовать на Украине, уже так безмерно окровавленной, копытами вспаханной. От меня требуют без нажима, но твердо, так что вижу уже: не отступятся. Сам канцлер коронный Оссолинский вел со мною речь об этом.
– А король?
– спросил Самийло.
– Король в стороне. Не принял меня, чтобы не давать никаких обещаний. Но разве обещания когда-нибудь связывали его? Как легко давал их, так легко и нарушал. Честь его сколько раз закладывалась в залог, а хотя бы один раз выкупалась? Жаль говорить!
Самийло был рассудительнее меня.
– А пошлем им молодых наших лугарей да охочих, сами же останемся здесь. И ты, Зиновий, взяв с собой младших старшин, как Сирко и Солтенко, заключи договор и возвращайся. За тобой не погонятся, ведь останешься один, а кто это знает, что и все мы останемся? Если же и дальше панские лазутчики будут тревожить панские уши, то добивайся тогда уже прямо до самого короля, мол, ваше величество, казаки хотят идти за короля против панов, которые его не слушают и против его воли притесняют казаччину. Разве не удивлялся он, когда ему было сказано о притеснениях после ординации тридцать восьмого года? Мол, не знал, в чем заключаются права и вольности казачьи, которых не отнимал у них, а велел лишь привести в должный порядок.
– Хочет прикинуться хитрой лисой, - сказал я без уважения, - а у самого только хитрости облезшие, как хвост у старой лисы.
– Считает нас дураками, а мы ему свой респонс: мол, хотим стать защитниками его величества, потому как слышали уже, что его величество хочет скрыться от шляхты, которая вознамерилась отравить его, и приехать в наш Печерский монастырь. Так пусть едет, а мы станем за него стеной...
Самийло успокоил меня, а еще больше успокоило тихое сидение зимнее на хуторе. Даже Ганне вроде бы полегчало, и хотя с постели она не поднималась, но была в состоянии говорить и все хотела возвратиться к той своей речи о моем будущем, но я предостерегающе выставлял вперед руки, призывая не тревожить духов.
Неосознанно избегал Матронки, боялся ее чар, и она, словно бы чувствуя мое состояние, тоже держалась осторожно и напуганно, но однажды не выдержала и, когда я повел на водопой своего любимого коня, выскочила из дому, опережая меня, спустила ведро в колодец, а сама сверкала навстречу мне своими глазищами, которые на морозе стали словно бы еще более серыми и хищными.
– Выбежала и не оделась как следует, - сказал я, - замерзнешь.
– Ничего! Помогу вам, батько.
– Поить коня - дело казачье, а не девичье.
– А может, я тоже казак!
– Ежели казак, должна скакать на коне, - засмеялся я.
– И поскачу! Вот если бы в степь, в снега поскакать!
Смотрела на меня так, что я весь занемел.
– Может, вдвоем и поскакали бы?
– спросил каким-то чужим голосом.
– Почему бы и нет!
– Когда же хочешь?
– Хоть и сегодня!
Черти принесли пани Раину. То ли подслушивала, то ли догадывалась или вынюхивала. Примчалась к кринице, бегала от меня к Матронке, заглядывала нам в лица, ловила наши взгляды, угадывала слова.
– О чем вы тут? А меня забыли? Я тоже!
– Чего тебе?
– почти враждебно промолвила Ронька.
– А вы о чем?
– не унималась та.
– Хотим с батьком поскакать в степь.
– В степь? Там ведь орда. Под Черным лесом коней пасет всю зиму.
– Нам с батьком орда не страшна.
– Не страшна? Тогда и я с вами. И я! Не отпущу вас одних. Поеду с вами!
Я заметил, что пани Раина не умеет ездить верхом. Это вызвало целый взрыв.
– Я? Не умею верхом? Я шляхетская жена! Я не на таких конях ездила!