Я бросаю оружие
Шрифт:
И что за вечно дурацкая какая-то у меня судьба? Другим и не такое с рук сходит хоть бы хны, а мне обязательно везде клин да палка. Даже и когда вроде бы не просто шкодишь, а что-нибудь, кажется, и не худое желаешь.
Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но и когда война-то началась, я сразу схлопотал по этому поводу опять же дурацкую виноватость и обиду. В самый первый день.
22 июня
22 июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война...
Тогда еще, конечно, и этой песни никто слыхом не слыхивал и вообще не сочинял, ребята знать
— Граждане и гражданки Советского Союза!
Передавали речь наркома иностранных дел Вячеслава Михайловича Молотова. (Хотя он тогда вроде каким-то другим вождем еще был? Не помню...)
Я сперва толком ничего не понимал, понял одно — что Германия на нас напала без объявления войны. Гады!
Речь была короткой, и смысл каждого предложения начал до меня доходить только ближе к концу:
— Эта война навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии, поработивших французов, чехов, поляков, сербов, Норвегию, Бельгию, Голландию, Данию, Грецию и другие народы.
Вот — кровожадная фашистская клика, и столько народов в неволе! Я заметался по комнате. Надо было что-то делать!
Ну что мне тогда было — в четвертый как раз перешел — десять лет? Мать и Томка ушли на базар, а потом по магазинам купить что-нибудь на подарок: к четырем часам мы должны идти к Кондаковым: у Настьки, у Настурции то есть, был день рождения. Я же остался дома потому, что перед тем засадил в левую пятку огромный гвоздяру, прямо целый костыль. Но при таком всемирном событии ждать их и вообще торчать тут одному в четырех или сколько было тогда стенах я, конечно, наплевал. Шутка в деле, война ведь, и что же — без меня обойдется?
Я побежал, точнее сказать, пошкандыбал (ох, Оксана, ну как тут, ей-богу, иначе можно выражаться?) рупь пять, рупь пять, три копейки сдачи, — по ребятам. Но никого, конечно, не застал: сидел бы кто-то дома со здоровыми ногами в такой отличный по погоде день? — купались-загорались все кверху брюхом да, поди, и нюхом не чуяли — чухом не нюяли еще, что произошло.
Проискать их на хромой ноге я мог хоть до вечера. Я решил действовать сам.
Возле военкомата, на лестнице и в коридоре, народищу, конечно, было дополна. Больше гражданские люди, военных среди них почти что и не
Почти вовсе не было в толпе в первый тот день женщин и ребятишек. Это потому, видать, что двадцать второго в военкомат заявились одни добровольцы и знали, что их не сей же момент забреют. Не так, как бывало, — я помнил, бегал смотреть, — когда провожали призывников. Никто не плакал, не голосил, но и не пел, не плясал. А в общем-то, настроение у всех было геройское.
Один молоденький мужик в очереди перед самыми дяди Ваниными дверьми посмеивался:
— Я эдак-то прорываюсь уже на вторую войну. В финскую тоже ж добровольцем пошел. Ну, пока сам раздумывал, да оформляли, да отправляли, да обучали — кампания-то и кончилась, спихнули обратно в запас. Встречай, мать-жена, своего победителя! Только что и заробил на такой-то войне — «Ворошиловского стрелка». Сегодня дак сразу же побежал. Теперь наверняка поспею. Либо грудь в крестах, либо голова в кустах!
— Да, брат, фашистская Германия — тебе не белофинны, — как-то неясно высказался в ответ пожилой, который стоял впереди. Он уже и тогда, видать, как это я теперь понимаю, кое в чем побольше некоторых рубил.
Военный, что сидел перед дверью, писарь, наверное, штабной, потому что не командир, а старшина — в петлицах по четыре сикеля (ох, ну я, что ли, придумал так называть?), четыре треугольника, в общем: были раньше, до погонов, такие знаки различия у сержантского состава; я и тогда в тех штуках — в кубарях (так можно?), и в шпалах, и в генеральских звездах, и даже в прежних ромбах тики-так кумекал, — заметил меня и спросил:
— Тебе что, мальчик?
— Я к дяде Ване Морозову.
— К товарищу военкому? Он занят. Скажи, что тебе надо, я передам. Тебя папа послал?
— Нет, я сам. Мне на фронт надо, — тут же и брякнул я. Ну, что я тогда ведь был? Букварь — букварем.
Старшина вытаращил глаза, и вся очередь за моей спиной разом грохнула.
— А не рановато тебе на фронт? — залыбился старшина.
— Ничего не рановато! — обозлился я, потому что начал понимать, что надо мною сейчас начнут насмешничать. — Дядя Ваня меня пустит!
Дядя Ваня действительно, когда меня встречал или в гости к нам приходил, всегда спрашивал, шутейно, конечно, но я-то что понимал: ну, как, мол, красный боец, когда ко мне придешь?..
— Вон как? — очень теперь серьезно сказал старшина. — Тогда одну минуточку...
Старшина распахнул двери в кабинет и вытянулся в проеме по стойке смирно. Из-за угла его спины я увидел дядю Ваню. Он сидел, пригнувшись к столу, в кожаном кресле с подлокотниками и высоченной резной спинкой, будто у какого трона, и показался мне вдруг каким-то маленьким, словно посохшим, и очень усталым.
— Разрешите обратиться, товарищ военный комиссар? — взял под козырек старшина.
Дядя Ваня смотрел на него молча, но старшина, видно, понял, что ему разрешили.
— К вам по очень важному и срочному делу. Разрешите пропустить?
— Пропустите.
— Проходите, — засемафорил руками старшина. — Вы, вы проходите, товарищ доброволец!
Я, наконец, дотункал, что это он мне, понял, что издевается, но надо же все равно попасть? — и захромал мимо него в кабинет, стараясь все-таки что-нибудь сообразить насчет еще какого подвоха.