Я и Он
Шрифт:
Тяжелый случай: ярко выраженная мания величия. С чего начали, к тому и пришли. Сначала наобещает с три короба, а потом расхлебывай за него. Не колеблясь отвечаю: "- Даже и не заикайся.
— Ну будет тебе вместо Мафальды шиш с прицепом.
— Да ты сам рассуди… — Ха-ха-ха: рассуди! Судить да рядить — это по твоей части. А я для другого пригожусь".
Спорить не стану: рассуждать — действительно мое право, и я незамедлительно к нему прибегаю, заявляя с твердостью: "- Меня ждет Протти. Кроме того, твоя властность тоже не безгранична. Знай: сядешь с Мафальдой в лужу — все кончено, и в первую очередь для тебя, а проколешься с этой девкой — ни от кого не убудет — ни от меня, ни от тебя. Я не собираюсь рисковать. Поэтому предлагаю тебе: сейчас я дам этой римской индианке
— На это я могу в свою очередь ответить: даже и не заикайся.
— Но почему? — Потому что я хочу индианку. И немедленно.
— Ну уж нет.
— Ну уж да.
— Тогда вот что: ни вашим ни нашим. Я поехал. А с Мафальдой управляюсь как-нибудь без тебя.
— Это как же? — Сам знаешь: способов достаточно".
Угроза обойтись без "него" срабатывает. "Он" идет на попятную: "- Не-не-не. Будь по-твоему: снимай ее на потом… А ну, как она бабки загребет и тю-тю? — Я дам ей половинки двух десятков с условием, что две другие она получит у меня дома.
— А если мы задержимся у Протти и она никого не застанет? — Верно мыслишь. Кроме двух половинок, я дам ей и ключи. Понимаю, это безумие, но, чтобы сделать тебе приятное, я готов пойти и на безумие".
Весь диалог длится не более секунды; дело в том, что наше с "ним" время совершенно не соответствует общепринятому времени. Поэтому с момента, когда я остановился около индианки, и до момента, когда обратился к ней с предложением, прошли считанные мгновения. Девица выслушивает меня без тени удивления: видно, она привыкла слышать и не такое. Так слушают рыночные торговки, стоящие за лотками с яйцами или фруктами, — внимательно, но не глядя на меня, обратив взгляд куда-то вдаль, на вереницу уносящихся по дороге машин. Одной рукой она обхватила коленку, второй упирается в перекладину: маленькая, припухшая ладошка налилась кровью; овальные, багрового цвета ноготки утонули в подушечках пальцев. В конце концов она говорит: — А ты, я вижу, с чудинкой? Голос у нее низкий и хриплый; в нем звучит больше равнодушие, чем изумление.
— А хоть и с чудинкой. Ну так что, по рукам? — настаиваю я.
— Ну, по рукам.
Без лишних слов вынимаю бумажник, достаю из него две десятки и рву их пополам; затем выдираю из записной книжки листок и наскоро пишу свое имя, адрес и номер телефона. Заворачиваю в листок ключи от дома и протягиваю его девице вместе с половинками десяток. Все это она преспокойно берет, опускает в карман куртки и спрашивает: — А в доме-то есть кто? — Никого. Как войдешь, дуй прямо в спальню, ложись в постель и жди меня. Позвоню — откроешь.
— По мне, так пожалуйста. Только нет ли тут подвоха? — Успокойся, все чин чинарем. Просто у меня срочная встреча и времени в обрез. А с тобой повидаться все равно охота.
В итоге она бросает: — Ну тогда пока.
И, уже нимало не заботясь обо мне, соскакивает с барьера и просовывает голову в окошко притормозившей рядом машины. Я отъезжаю. Обращаясь как бы к самому себе, а на самом деле — к "нему", изрекаю: "- Ведь кому рассказать — наверняка решат, что свихнулся.
— А без этого разве жизнь?" Наконец показались ворота виллы. Они, как обычно, распахнуты. Впрочем, на сей раз в них есть и кое-что необычное: на тумбах, по обе стороны центрального подъезда, бесшумно полыхают два факела — неоспоримые приметы празднества. Сворачиваю и еду по главной аллее в череде других машин. Меж олеандров мелькают факельные огни. В сумерках за деревьями мерцают многочисленные огоньки машин, беспорядочно припаркованных на лужайке. А вот и площадка перед порталом. Как адмиральский флагман, бросивший якорь в иностранном порту, вилла сплошь украшена горящими факелами, обозначающими красным пунктиром ее очертания на фоне черного неба. Площадка забита машинами. Отъезжаю чуть дальше и ставлю машину на лужайке. Выхожу и направляюсь к вилле. Парадный вход ярко освещен. Приглашенные толпятся в прихожей, повернувшись ко мне спиной и на что-то воззрясь. Потерянным взглядом смотрю по сторонам. Спины гостей полностью меня игнорируют, исключают из своего
— Руки вверх! Пойман с поличным в момент судорожного любопытства.
— Ну, так уж и судорожного… А что, собственно, там происходит? — Как, ты не знаешь? — Извини, я не в курсе последних новостей дома Протти.
Снова ухмылка и снова тычок в спину.
— Насчет последних новостей ты обратился точно по адресу. Организацией вечера занимался как раз я.
— Поздравляю. Это еще одно направление твоей многогранной деятельности? — Значит, так: в доме имеет место быть то, что когдато называли tableaux vivants — живые картины и что теперь я бы определил как хеппенинг. Несколько хеппенингов на заданную тему.
— И какая же тема? — Рабыни.
На ум невольно приходит один из онанистических фильмов Ирены.
— Великолепная тема, — замечаю я. — И как проходят эти твои хеппенинги? Кутика опять расплывается в развязной улыбочке: — Сегодняшнее представление — это все, что осталось от фильма о работорговле в Африке. Когда-то Протти собирался снять такой фильм, но так и не сумел. Многие из присутствующих здесь дам скоро поднимутся на специальный помост. Их подразденут, "закуют" в кандалы, как в старые добрые времена, и выставят на торжище. При необходимости тюремщик с вымазанным сажей лицом попотчует хлыстом самых брыкастых. Когда несчастные рабыни будут выходить на помост, безжалостный работорговец в деталях продемонстрирует их прелести. После этого из зала посыплются предложения. Но не в наших занюханных лирах — это было бы слишком пресно, — а в монетах эпохи работорговли: в талерах, цехинах, испанских дублонах, дукатах, луидорах и так далее. Само собой разумеется, все предложения будут делаться на полном серьезе, а суммы будут выплачиваться позже, в пересчет на лиры. Угадай-ка, куда пойдут эти деньги? В фонд помощи африканским беженцам. Насколько мне известно, по всей Африке разбросано несметное количество лагерей беженцев. Так что мы затеяли представление в чисто африканском духе и на благо самих же африканцев.
Кутика в третий раз скалится и хлопает меня по спине. Теперь, когда приступ социальной неполноценности прошел, мне страсть как хочется запихнуть Кутику "вниз" и прочно обосноваться "над" ним. Что и говорить, схватка двух недомерков, однако я никогда не был и, надеюсь, не буду таким затюканным, как Кутика.
— Полная безвкусица, — сухо цежу я в ответ.
С особым наслаждением наблюдаю, как ухмылка сползает с его губ; при этом рот остается полуоткрытым, напоминая зубастую пасть заглушенного экскаватора.
— Это почему? — Я слишком уважаю женщину, чтобы получать удовольствие от представления, в котором ее унижают, оскорбляют и оскверняют.
Жах! Я так врезал ему по башке, что вогнал в землю по самый кадык. В полном замешательстве Кутика пытается выиграть время и восклицает: — Ха-ха-ха, ну, рассмешил! — Не вижу ничего смешного.
Он уже пришел в себя и совершенно беззастенчиво разыгрывает крайнее удивление: — Рико, ты это серьезно или как? — Мне вовсе не до шуток. Я говорю, что думаю, и думаю, что говорю.
С озадаченным и одновременно умным видом, точно врач, обследующий необычного больного, он пристально смотрит на меня оценивающим взглядом: — Слушай, Рико, ты себя хорошо чувствуешь? — Хорошо, хорошо, лучше не бывает.
— А то я уж было подумал, что… — Я почувствовал бы себя плохо, если бы оказался на сомнительных представлениях, где торжествует порнограф, дремлющий в глубине души каждого мужчины. А посему извини, но ты не увидишь меня среди зрителей твоих хеппенингов.
— Я тебя умоляю, Рико! И это говоришь мне ты? Скажи, ты, часом, задницу во сне не застудил? — Ни задницу, ни передницу. И вообще, вот что я тебе скажу: я ненавижу подхалимов, лизоблюдов и лакеев.