Я и Он
Шрифт:
— Думаешь, я импотент? — А что прикажешь думать? Предпочитаю промолчать. Мафальда продолжает ядовито: — Сначала мы все из себя такие донжуаны и казановы, руки распускаем под столом, целоваться лезем за дверью. А как до дела доходит, так сразу нам плохо. Никак, сердечко прихватило? А, Рико? — Ты же сама почувствовала в тот день, что я не импотент, разве нет? — Ладно, пусть не импотент. Назовем это по-другому. Заторможенный. Так тебя больше устраивает? — Хорошо, но клянусь… — Вот где у меня ваши клятвы. На словах вы все половые гиганты, а на деле — едва стоит, соплей перешибешь. И причин у вас хоть отбавляй: Протти — тот от рождения женилкой не вышел: щекотун вот такусенький; у тебя — и вовсе голяк. Так какого вы вообще женитесь? Чего пыжитесь? Когда, наконец, оставите меня в покое? — Прости, я сегодня действительно, как ты сказала, заторможенный. С кем не бывает. Может, еще разок попробуем? — Убирайся, чтоб ноги твоей здесь не было, убирайся, убирайся, убирайся! Неожиданно на меня обрушивается целый шквал шлепков, пощечин, тумаков, царапин. Взгромоздившись на меня, Мафальда непрестанно выкрикивает: "Убирайся", хотя сама при этом не выпускает меня, прижав махиной своей туши. В конце концов я с силой отталкиваю ее,
— Но почему? — Потому что твою энергию, твою мощь, короче говоря, ту жизненную силу, которую твой остолоп Фрейд называет "половым влечением", ты должен отдавать мне, и никому кроме меня".
XIV
Запущен!
Так между "ним" и мною была открыто объявлена война. Теперь все окончательно прояснилось. "Он" не хочет, чтобы я был творцом, художником, режиссером. Иными словами, "он" не хочет, чтобы я преодолел свою врожденную ущербность и обрел полноценную свободу. Вместо этого "он" жаждет одного: чтобы всю жизнь я проходил в закомплексованных недомерках, в жалких шутах, лизоблюдах, наушниках, фиглярах и сводниках вроде Кутики, с огромным членом и безмозглой башкой. "Ему" мало того, что перед всеми я выгляжу клоуном и недоумком, "он" стремится сделать из меня примерного мужа, примерного отца, примерного потребителя, примерного гражданина, а главное — примерного развратника. Одно не противоречит другому: горбун Риголетто, как гласит народная молва, был, подобно мне, исключительно щедро наделен природой; в то же время известно, что он был любящим отцом и добропорядочным гражданином. В общем, по "его" разумению, все мои способности должны ограничиваться воспроизводством потомства, ибо, если творчество не может не быть ниспровергающим и разрушительным, то с детьми, после надлежащей головомойки с помощью средств массовой информации, можно делать все, что угодно, а именно: из них можно лепить еще больших узколобиков и болванчиков, чем их родители. Да-да, произведение искусства живо, а потомство можно мастачить и мертворожденным, хотя впоследствии оно и будет казаться живым. Далее: живой организм всегда революционен, меж тем как мертвый не может не быть консервативным. Вывод: да здравствует эротизм, оболванивающий человека и превращающий его в послушного гражданина! Да здравствует массовый секс, позволяющий прочно удерживать массы в глубоком "низу"! Эти и многие другие мысли носятся в моей голове, пока медленно и чинно я шествую по коридору второго этажа.
На лестничной площадке подхожу к балюстраде и смотрю вниз. Приглашенные еще толпятся у дверей гостиной, повернувшись спиной к прихожей; все молчат, в полной тишине вытянулись на цыпочках и подались вперед, чтобы лучше видеть. Лично я ничего не вижу, так как лестничная площадка нависла над дверями гостиной. Однако все слышу и довольно отчетливо могу представить, что там происходит. Зычный мужской голос, усиленный микрофоном, наигранно имитирует аукциониста: — Взгляните, господа, присмотритесь к ней хорошенько. Перед вами уроженка Рима — города, знаменитого своими красавицами. Посмотрите на эти точеные, безупречные формы. А ну, повернись. Что-о? Не хочешь? Эй, надсмотрщик, всыпь-ка ей хлыстом по ногам, да смотри, не слишком сильно, не то испортишь мне товар. Что, не надо хлыстом? Будешь поворачиваться? То-то же. Тогда повернись и покажи нам обратную сторону луны. Полюбуйтесь, господа, юная римская рабыня, карманная Венера. Скажите, где вы еще найдете такую куколку? И стоит недорого. Мы выставляем ее за тридцать тысяч талеров Марии Терезии, императрицы Австрийской.
— Сто тысяч венецианских цехинов.
— Сто двадцать тысяч миланских дукатов.
— Сто пятьдесят тысяч французских луидоров.
— Сто шестьдесят тысяч испанских дублонов.
— Сто семьдесят тысяч папских скудо.
Аукцион в полном разгаре. В эту самую минуту одна из статисток или участниц представления продается или покупается, демонстрируя на помосте свое полуобнаженное тело, закованное в кандалы. Неторопливо спускаюсь по лестнице, держась рукой за перила. Никто меня не видит; никому нет до меня дела. Незаметно проскальзываю за спинами гостей и выхожу из дома.
На площадке перед виллой машины выстроились полукругом, обратившись к фасаду капотами. Посреди площадки собрались в кружок шоферы. Я иду по цементному тротуару вдоль стены. Дохожу до угла. Теперь надо бы пересечь аллею и направиться к лужайке, на которой я припарковался. Однако, повинуясь загадочному порыву, поворачиваю за угол и следую дальше вдоль стены. Я действую как в бреду, хотя чувствую, что у этого бреда есть своя логика. С этой стороны дверей нет, одни окна. Все они открыты и погружены во тьму; вероятно, это жилая половина виллы, но сейчас здесь никого нет. Прибавляю шагу, словно у меня уже имеется четкий план действий и на его осуществление осталось совсем немого времени. В действительности никаких определенных намерений у меня нет; вместе с тем я почему-то твердо знаю, что вскоре совершу некий важный и решающий поступок. Снова заворачиваю за угол и вступаю на узкую дорожку между стеной дома и лавровыми кустами. В этой части расположена кухня. Яркий свет, вырываясь из двух раскрытых дверей, заливает куцый клочок земли, уставленный помойными ведрами и ящиками из-под бутылок. Впрочем, до кухни я не дохожу. Внезапно останавливаюсь под окном первого этажа. Почему я останавливаюсь? Потому что неожиданно понимаю, зачем,
Слезаю с ящика и как ни в чем не бывало жду, прислонившись к стене. Хочется хотя бы почувствовать запах горелого, увидеть первый дым, первые языки пламени. Ничего подобного. В окне по-прежнему темнота и безмолвие и ни малейшего намека на дым или огонь. За темнотой и безмолвием кроется даже нечто недоброжелательное, враждебное, а может, и насмешливое. В конце концов я теряю терпение, снова встаю на ящик и опираюсь на подоконник.
Кромешная тьма. Сквозь занавеску ничегошеньки не разобрать. Раздвигаю ее — все равно не видно ни зги: комната затаилась во мраке. Достаю зажигалку и просовываю руку в образовавшийся проем. И вот при свете мерцающего пламени зажигалки моему взору предстает туалетная комната. Пол выложен плиткой в цветочек; белый фарфоровый умывальник слабо отсвечивает в полутьме. А где же факел? Опускаю глаза: прямо подо мной находится унитаз. Крышка унитаза поднята. Вытягиваю руку с зажигалкой как можно ниже. Неяркий огонек все-таки позволяет разглядеть какой-то темный предмет. Он угодил точнехонько на дно унитаза и торчит, погрузившись в воду, — тот самый факел, которым я намеревался поджечь дом.
Как ни странно, это столкновение с грубой действительностью нисколько не огорчает меня, скорее даже оставляет совершенно равнодушным. Невозмутимо убираю зажигалку и соскакиваю с ящика. Да, пожар не состоялся, факел спланировал прямо в толчок. Тем не менее в моем сознании вспыхнула искра догадки, и я чувствую, что вскоре она разгорится.
Миновав аллею, иду по лужайке к машине. Открываю дверцу, сажусь за руль, завожу мотор и трогаюсь. Пока машина, ныряя, шуршит по мягкому газону, сознаю, что едва затеплившийся во мне огонек и впрямь раздувается в неистовое пламя. Нет, это не тот реальный огонь, который по моему замыслу должен был уничтожить виллу Протти. В моем сознании бушует — как бы это поточнее сказать? — психологический огонь. Меж двух огней я не колеблясь выбираю второй. Что, в самом деле, важнее: вещи или человек? Вилла Протти или разрешение главного вопроса всей моей жизни? Жест или совесть? Теперь я понимаю, что со мной произошло в тот момент, когда я бросил факел в окно. Со мной произошла весьма простая вещь: в два счета я магическим образом сублимировался, раскрепостился, ополноценился или, как выражается Маурицио, преобразился.
Да, это была именно сублимация, сублимация в чистом виде. И неважно, что моя жизненная энергия пошла не на творчество, каковым могла бы стать режиссура, а на ломку. Не велика беда. В одни времена раскрепощаться означает созидать, в другие — разрушать. Созидание и разрушение, две формы общественной деятельности, в равной степени необходимы, значимы и полезны. Не подлежит сомнению, что мы переживаем время разрушений.
Но разве не испытал я схожего чувства раскрепощения, когда плюнул в лицо Патриции после того, как эта ненормальная запустила в меня горсть монет? Вполне вероятно, что и это была сублимация. Что же из этого следует? Что между первой и второй сублимацией существует противоречие? Вовсе нет. Из этого следует, что я больший революционер, чем сами революционеры; что истинная революция — это революция закомплексованных против раскрепощенных; что в действительности в каждом раскрепощенном кроется власть имущий, а в каждом закомплексованном — бунтарь.
Проехав по аллее до ворот, выезжаю на улицу Кассиа и полным ходом устремляюсь в ночь. Навстречу мчатся слепящие фары машин, проносятся мимо, исчезают в темноте. Другие фары набегают на меня сзади. На мгновение черное небо окрашивается розоватой подсветкой новоявленного северного сияния, затем машина-преследовательница появляется, и уже выцветшее мерцание фар расползается впереди. Увеличиваю скорость и чувствую, как под напором внезапной догадки вылетает некая заглушка, сдерживавшая свободный полет моих мыслей и прозрений; теперь, как при извержении вулкана, они, опережая друг друга, рвутся наружу. Раскаленный, бурлящий поток идей безостановочно извергается из моего сознания.
Раскрепощен! И никакой зажатости! Никакой подавленности! Раскрепостился я не от рождения, не благодаря знатным и богатым родителям или весомому положению в обществе, как Маурицио, Флавия, Протти, Мафальда и юные буржуйчики из революционной ячейки. Нет, я раскрепостился, потому что действительно восстал! Потому что я революционер не по указке, без предубеждений! Революционер в чистом виде, безоговорочно, настоящий ниспровергатель и разрушитель! Я раскрепостился, чтобы все отвергать, все сокрушать, все уничтожать! В свете этих рассуждений факел, брошенный мною в окно виллы, приобретает глубоко символический смысл. Факел — это революция; унитаз, в который он угодил, — капитализм; вода, затушившая его, — коррупция, с помощью которой капитализм всячески старается загасить революцию. Сегодня у меня ничего не вышло. Факел упал в унитаз и потух в воде. Но так будет не всегда. В следующий раз я запущу факел без промаха, и огонь разгорится, запылает, уничтожит все вокруг. Напрасно разверзнутся тогда все унитазы капитализма, чтобы заглотить мой факел! Напрасно тот же капитализм нажмет дрожащей от нетерпения рукой на рычаги слива! Пламя будет бушевать и не угаснет до тех пор, пока оконЧательно все не истребит. Я раскрепостился, потому что восстал! Завершился целый этап моей жизни! Начинается новая эра! Я восстал, потому что раскрепостился! Нетрудно представить, какое впечатление производит на новоиспеченного раскрепощенца, пребывающего в самозабвенном восторге, "его" вялый, вкрадчивый голос: "- Ты на меня не злишься? — На тебя? Ничуть. Ты справедливо отказался пойти на подлый компромисс и, сам того не сознавая, наконец-то направил мою жизненную энергию на более возвышенные цели. Нет, я не злюсь. Наоборот, мне благодарить тебя надо.