Я ищу детство
Шрифт:
«Лошади — те же люди». На этом «философском» изречении мы сошлись с Филимоновым. Он взял меня к себе «подпаском» — так он определил моё место при себе. И это было интересно — жить в городе и числиться в Хлебторге на такой уникальной должности, как «подпасок».
Зарплаты я, конечно, никакой не получал. Просто старик Филимонов кормил меня «от себя». Вообще старик Филимонов при ближайшем рассмотрении оказался никаким не стариком. Когда он впервые стащил с себя в конюшне полушубок, снял шапку-ушанку и расчесал свою кудлатую бороду, я увидел перед собой мужика лет пятидесяти, с толстыми, круглыми щеками, с крепкой молодой шеей и сильными, ухватистыми
И тем не менее все называли его только так — «старик Филимонов». И чаще всех остальных любил величать себя стариком он сам. И это открытие стало для меня первым фактом морального падения Филимонова в моих глазах, первой догадкой о том, что не все люди — «те же лошади», что некоторые люди на поверку оказываются гораздо хуже своих лошадей.
Но на первых порах мне не было никакого дела до морального облика Филимонова. Для меня главным был не он сам, а его лошадь.
Лошадь звали Катя. Это было имя жены Филимонова, умершей от разрыва сердца, когда ей на второй месяц войны принесли известие о гибели сына.
Смерть жены и сына произвели на Филимонова странное впечатление. Он решил любым способом избежать участия в войне.
— На войне главное — это выжить, — говорил иногда Филимонов, когда мы сидели с ним на сене в нашем стойле под брюхом у Кати. — Я этой войне двоих уже отдал, а себя отдавать не хочу. Хватит с неё и двоих.
Мне не было тогда ещё двенадцати лет, и я абсолютно не понимал Филимонова.
— За них надо отомстить! — яростно говорил я, сжав кулаки и отчаянно сверкая глазами.
Филимонов только усмехался.
Потом он переводил взгляд на Катю, сонно жевавшую сено, долго смотрел на неё и на глаза ему наползала слеза. Смахнув её заскорузлым пальцем, Филимонов вставал и, ничего не ответив на мои страстные призывы о мести, молча выходил из конюшни.
Нет, я абсолютно не понимал Филимонова, так странно, на мой взгляд, относившегося к смерти жены и гибели на войне сына.
А Катю я понимал, и она понимала меня. Это была прекрасная лошадь — лучшая из лошадей, которых я когда-либо знал в жизни. У нас было с ней полное доверие друг к другу. Я чистил её скребком, расчёсывал гриву и хвост, и, если что-нибудь говорил ей в это время, Катя оборачивалась ко мне и грустно кивала головой.
По утрам я вёл Катю запрягать. Оглобли возка были расшатанные, гужи, хомут и вся ремённая упряжь — старые, рваные, латаные-перелатаные. Я был, конечно, не слишком большой знаток надёжности лошадиной экипировки, но Филимонов очень редко помогал мне. Он стоял с кнутом в руках около выезда из конюшни и курил с другими кучерами. А когда в дороге развязывалась супонь или чересседельник, ругал меня лёгким матерком и уже сам наскоро перепрягал Катю своими сильными, ухватистыми руками.
Но в общем на первых порах он держался со мной хорошо, и отношения у нас с ним были сносные. Иногда мне казалось, что он даже немного привязался ко мне. Всё-таки Филимонов был одиноким человеком, и я, может быть, чем-то напоминал ему погибшего на войне сына. Наверное, он для этого и взял меня, мальчишку, к себе на возок и в конюшню, к своей Кате, чтобы меньше печалиться о семье, отнятой у него войной в первый же год войны. Сам Филимонов никогда не говорил со мной об этом.
Выехав
…Мы въезжаем на широкий двор уфимской городской пекарни. Он уже битком набит возками. Старик Филимонов бросает мне вожжи, прыгает с передка и бежит на раздачу — интриговать с пекарями, чтобы быстрее получить хлеб.
Вот он что-то сумел там сделать, кого-то обкрутить, обойти очередь и машет мне от раздачи рукой — подавай!
— Но-оо! — пискливым басом кричу я на Катю, слегка пристёгивая её плашмя вожжами (это в порядке вещей, Катя не обижается — надо ведь быстро подъехать к раздаче).
Другие возчики стараются не пустить меня вперёд себя, становятся поперёк (это извечное на Руси транспортное «правило» — самим не ехать, но и других не пропускать).
— Тр-рр! — бешено торможу я, натянув вожжи, и кричу что есть мочи на тех, кто мешает проехать: — Дай назад! Чего встал как пень? Растопырился тут со своей клячей, хомут вологодский!
Возчики (в основном настоящие старики и поэтому не такие проворные, как Филимонов) оглушительно хохочут, но не пускают меня к пекарне.
— Давай, халява, скорей! — кричит от раздачи Филимонов. — Заснул, что ли?
Ух как я ненавижу его сейчас! За что он обозвал меня халявой?
Но особенно обижаться некогда, надо «подавать».
— Уйди с дороги, зашибу! — кричу я и, выхватив из-под себя кнут, бью по спине изо всех своих лилипутских сил стоящего ко мне боком жеребца.
Тот отшатывается назад, я даю кнута Кате и подлетаю к раздаче.
— Тр-рр!
— Быстрей, быстрей! — торопит старик Филимонов.
Заполнить возок лотками с хлебом — дело минутное. Ах как они вкусно пахнут — эти уложенные ровными рядами в длинные деревянные ящики горячие чёрные буханки! А какой сытный запах идёт из глубины пекарни — умереть и не встать!
Филимонов прыгает ко мне на передок, выхватывает у меня вожжи и кнут и торопливо настёгивает бедную Катю к воротам.
— Эй, Филимонов! — шумят возчики. — Ну и мальчишку ты себе нашёл! Зверь, а не парень!
И я чрезвычайно горд этой высокой оценкой своего умения проталкиваться через запруженный лошадьми двор пекарни.
Через десять минут подъезжаем к первому магазину. Нас окружают со всех сторон закутанные в платки женщины и девчонки. Несколько мальчишек в куцых пальтишках с завистью смотрят на меня. На какую недостижимую «социальную» ступень я поднялся по сравнению с ними! Их посылают за хлебом матери, а я вполне самостоятельный человек. Я развожу хлеб. В моём распоряжении десятки буханок, а им отрежут сейчас какую-нибудь жалкую горбушку, и беги с ней домой, да ещё карточки не потеряй, а то мать голову оторвёт.