Я научилась просто, мудро жить
Шрифт:
Анна Андреевна ответила ему… цитатой тоже из Некрасова:
…на красной подушкеПервой степени Анна лежит [31] .31
Некрасов разумел орден Анны, который в похоронной процессии несли на подушке из алого бархата за гробом сановных покойников.
Жена же Лотова оглянулась позади его
и стала соляным столпом.
Книга Бытия
И праведник шел за посланником Бога,Огромный и светлый, по черной горе.Но громко жене говорила тревога:Не поздно, ты можешь еще посмотретьНа красные башни родного Содома,На площадь, где пела, на двор, где пряла,На окна пустые высокого дома,Где милому мужу детей родила.Взглянула – и, скованы смертною болью,Глаза ее больше смотреть не могли;И сделалось тело прозрачною солью,И быстрые ноги к земле приросли.Кто женщину эту оплакивать будет?Не меньшей ли мнится она из утрат?Лишь сердце мое никогда не забудетОтдавшую жизнь за единственный взгляд.«29.10.1925
В комнате очень холодно. А. Е. Пунина начинает топить.
Время подходит к 9 часам. АА с сожалением говорит, что ей надо уходить домой, потому что она должна застать управдома, чтобы взять у него трудовую книжку В. К. Шилейко. Какую трудовую книжку? Зачем? Оказывается, что трудовая книжка Шилейко лежит у управдома, а без нее В. К. Шилейко не может получить жалованье в университете. И вот, вместо того чсамому по лестнице спуститься к управдому и взять ее, Шилейко заставляет АА специально для этого возвращаться на несколько часов раньше в свою ужасную квартиру, идти к управдому, выдумывать повод – почему именно она, а не сам В. К. Шилейко приходит…
А. Е. Пунина начинает топить печку в соседней комнате – в спальне. Я иду туда, гоню А. Е. Пунину и затапливаю печку сам. АА покидает диван с термометром под мышкой – поставленным по моим увещаниям. Подходит к печке. Садится на корточки перед ней и ежится.
Мне очень нравится – очень идет АА черное платье… Я говорю ей это. АА отвечает, что нравится платье и ей… «Я хочу сняться в этом платье…»
Приходит Пунин. Уговаривает АА оставить у управдома книжку до завтра, а не торопиться. И я, и А. Е. Пунина присоединяемся к этим уговорам… «Если он (В. К. Шилейко) сумасшедший, то это не значит, что Вы должны исполнять прихоти сумасшедшего…»
Наконец АА поддается нашим просьбам и остается. Я ухожу домой…
Не знаю почему – вероятно, и разговоры с АА, и ее грустно-покорный тон в этих разговорах, какая-то особенная незлобивость, чувство ясного понимания Анной Андреевной трагического в эпохе, трагизм ее собственного существования – все вместе так подействовало на меня, что я ушел с подавленным сердцем, шел, не видя встречных сквозь липкую мразь и туман, и когда пришел – лег на постель с темной и острой болью в сердце и с бушующим хаосом, хаосом безвыходности в мыслях.
АА не жалуется. Она никогда не жалуется. Жалобы АА – исключительное явление и запоминаются навсегда.
И сегодня она не жаловалась. Наоборот. Все, о чем она говорила, говорила она как-то ласково-грустно, и со всегдашним юмором, и доброй шуткой, и твердым, тихим и гибко интонирующим голосом. Но от этого мне было еще грустней. Ибо видеть ясный ум, тонкую натуру, мудрое понимание и острое чувствование вещей, и доброту, доброту, доброту… – в такой обстановке, в таком болоте мысли и мира – тяжко».
«Скитаясь наугад за кровом и за хлебом» – не жалоба. Это точная, скупая и бесслезная констатация нагой, низкой истины. Жизнь Ахматовой после катастрофы 1921 года, когда один за другим ушли – «забыв» ее «на дне», брат Андрей, Блок, Гумилев, – осиротела. «Меня как реку суровая эпоха повернула» – скажет о себе Ахматова на пороге старости. Но прежде чем повернуть и при повороте наполнить новым полноводием сил и чувств, эпоха заставила ее пережить мучительное для поэта такой творческой энергетики обмеление. Это не стало полным высыханием источников («водопадов») поэзии, это было именно обмеление, и прежде всего обмеление или оскудение эмоциональное. После 1921 года и внутренняя, духовно-душевная, и внешняя жизнь Ахматовой, надолго, на целых пятнадцать лет, укладывается в простенький анкетный сюжет: в 1922 г., де-факто разойдясь с Шилейко, на полтора десятка лет «сошлась», как говорили в те простые, как мычание, времена, с Николаем Николаевичем Пуниным. В 1936 году, незадолго до окончательного разрыва и после почти десятилетия немоты (с 1925-го по 1935-й Ахматова написала всего двадцать стихотворений) она создаст цикл «Разрыв».
В дни разрыва почти все и почти всегда произносят много несправедливых слов. Ахматова не исключение. Однако о своем полубраке с Пуниным она и в конце жизни говорила то же самое: «И пятнадцать блаженнейших весен я подняться не смела с зи», а «стихи стояли за дверью», как выставленная уличная обувь, и дожидались, когда же потребуется хозяйке ее уникальный дар… Нет, нет, Пунин, в отличие от Шилейки, не разжигал ни самовара, ни печки рукописями ахматовских стихов. И двери его дома были широко распахнуты для всех знакомых Акумы (домашнее прозвище Анны Андреевны). Больше того, при всем том, что бытовали они в бедности, куда беднее, чем многие в их кругу, все-таки и Пунин, и его жена, врач по профессии, ежемесячно получали зарплату, с некоторыми перерывами и перебоями получала, по болезни, пенсию и Ахматова, правда, половину тут же отправляла в Бежецк – сыну и свекрови, а вторую делила между своей матерью и собакой Тапом, – Шилейко таки бросил своего пса, иногда давал деньги на прокорм, а иногда и «забывал», что сенбернары тоже «хочут» есть. Оставалась от пенсии сущая мелочь: на папиросы, самые дешевые, и трамвай. Очень часто Анна Андреевна отказывалась и от публичных выступлений, и от приглашений и контрамарок в театр просто потому, что ей нечего было надеть. Однажды она потеряла туфлю от единственной «выходной» пары – выронила из муфты, доставая мелочь, и эта потеря чуть ли не год стала главной причиной ее «затворничества». И тем не менее по сравнению с бездомьем 1917—1922 гг. квартира Пуниных в садовом флигеле Шереметевского дворца была пусть и не совсем своим, но обиталищем. Впрочем, Анна Андреевна никогда не называла его блаженным словом: дома!
Всегда: Фонтанный Дом. Именно так – с большой буквы: Д и Ф.
Она и Пунину никогда на людях не говорила «ты», так же как и он – ей: Вы, Николай Николаевич… Вы, Анна Андреевна… И даже если – Аня, все равно: Вы.
Отчуждение вызывалось, видимо, еще и тем, что Николай Николаевич не признал сына Анны Андреевны ребенком своего дома, а Анна Андреевна из гордости обходила этот крайне болезненный «пункт» их брачного договора молчанием. Считалось, что Леве лучше, а главное, безопаснее жить подальше от столицы. К тому же нельзя же отнять у Анны Ивановны Гумилевой ее единственную, после преждевременной смерти сыновей (Дмитрий умер в сумасшедшем доме спустя год после расстрела Николая) отраду. Однако когда старшая (сводная) сестра Николая Степановича А.С. Сверчкова, жившая с мачехой в Бежецке, из тех же соображений предложила усыновить Льва Гумилева, дескать, и учиться в вузе, и работать под фамилией Сверчков безопаснее, чем под фамилией Гумилев, – Анна Андреевна наотрез отказалась. Пунин же, казалось бы, столь естественного в сложившейся ситуации варианта ей никогда не предлагал, между тем как Ахматова относилась и к его дочери Ирине, а потом к внучке Ане как к своим детям, и это, судя по всему, сильно осложняло отношения: между сыном и матерью – явно, между Ахматовой и Пуниным – тайно… И думается, не случайно окончательный разрыв (сентябрь 1938) между ними произошел сразу после ареста Льва Николаевича в марте 1938 года.
Началось многолетн<ее> пребывание «под крылом у гибели»… Мое имя вычеркнуто из списка живых до 1939 г…
В 1925 году в Москве состоялось очередное идеологическое совещание о положении в литературе. На этом совещании творчество Ахматовой подверглось резкому осуждению как несозвучное героической эпохе.
Уже готовый двухтомник издательства Гессена («Петроград») был уничтожен, брань из эпизодической стала планомерной и продуманной… достигая местами 12 баллов, т. е. смертоносного шторма. Переводы (кроме писем Рубенса, 30-й год) мне не давали. Однако моя первая пушкинистская работа («Последняя сказка Пушкина») была напечатана в «Звезде». Запрещение относилось только к стихам. Такова правда без прикрас.