Я отвечаю за все
Шрифт:
— Идите отсюда, Екатерина Всеволодовна, — спокойным, даже слишком спокойным голосом произнес Устименко. — Идите, идите, вас сюда никто не приглашал, идите побыстрее домой, идите…
Он внезапно поднялся за своим столом, переложил для чего-то книгу, потом хлопнул ею по столешнице и крикнул:
— Дайте нам, в конце концов, поговорить друг с другом!
— Извините, — вспыхнув румянцем, захлопотала и залепетала Закадычная. — Извините. Но я не предполагала. Беседа в служебном кабинете. Очень извиняюсь, спокойной
Дверь за нею закрылась, Устименко сел, Богословский усмехнулся.
— Вот и посекли курицу крапивой, не клохчи по-пустому! — сказал он и не без печали спросил: — Как это сделалось, Владимир Афанасьевич? Вот я во всех войнах именно за власть Советов воевал, у вас руки побиты на войне-войнишке, а нас девчонка проверяет — какие мы такие? Как это объясните?
Устименко устало пожал плечами.
— Я же ее выгнал, — словно оправдался он. — Нахамил даже.
— Ну и бес с ней, — заключил Богословский. — Дослушайте, к слову, про Марию Капитоновну. Вывод-то ясен: человека щадить нужно, а то будущая Мария Капитоновна такое своей наукой выяснит, что будущий Иван Петрович не найдет возможным даже невесело засмеяться.
— Всякого ли человека щадить нужно, — спросил Устименко, — и всякий ли человек — человек?
Он сидел за своим столом, по привычке упражняя искалеченные руки старой игрушкой — веревочкой с пуговками.
— Во всяком случае, все мы грешим грубостью. И вы вот бомбочкой взорвались! И я вас похлеще. Некоторые имеют даже смелость называть это «стилем», другие на нервы ссылаются. Мой батюшка, покойник, про эдаких интересовался: «А он с генерал-губернатором тоже нервный или только с себе подчиненными?»
Устименко слегка покраснел, вновь сделался он учеником при старом своем учителе, а был уже выучеником.
— Не обиделись?
— Нет! — сказал Владимир Афанасьевич. — Я, пожалуй, никогда на вас не обижался, даже в «аэроплане», когда вы меня мордой в невесть что тыкали. Так уж давайте обычаи наши не менять.
— Эка! — сказал Богословский. — Тогда вы мальчиком были.
— Мне без вас нельзя, Николай Евгеньевич. Больно скандален, заносит меня, случается, да и вообще…
— Что же мне при вас вроде пушкинского при Гриневе слуги состоять?
— Служить буду вам я, — прямо вглядываясь в глаза Богословского, сказал Устименко. — А вы здесь будете править и володеть. Вы будете здесь профессором и академиком.
— А если я старик ретроград? Если «после старости пришедшей будет припадок сумасшедший», тогда как?
Оба негромко посмеялись.
— Меня уж и тут ваш «сам» Золотухин успел скандалистом окрестить, — рассказал Богословский. — Откуда навет?
— От меня, — отозвался Устименко. — Я ему обещал, что мы с вами в две глотки его одолеем.
— Это мы-то? Пара хромых, запряженных с зарею?
— Ничего, одолеем. Он мужик толковый, стесняется
С Марии Капитоновны началось, на строительство больничного городка переметнулось. Покуда Устименко демонстрировал своему «академику» будущий больничный городок, в Унчанске дважды выключали свет, разумеется не предупреждая больницу. И дважды Владимир Афанасьевич звонил на ГЭС, спрашивая металлическим голосом, почему не предупреждают.
Потом сказал в трубку:
— Это хулиганство. Будет поставлен в известность товарищ Золотухин.
И спросил у Богословского:
— Грубо? А как иначе?
Богословский не слушал, сердился даже в темноте на нелепости и нецелесообразности в строительстве, а когда зажигался свет, тыкал пальцем в чертежи и сердитым тенором спрашивал, как Устименко думает, каков тут проем? И зачем по две двери в этом коридорном тупике? А для чего лестница, когда вон тут, за десять метров, вторая? Это вот холодильная установка? Да что, смеются над главврачом здешние тупицы и олухи?
Устименко кивал, радуясь, — он ведь и сам все понимал, но как важно понимать вдвоем и вдвоем сопротивляться. А Николай Евгеньевич, вдруг потянувшись, вспомнил:
— У Бальзака, что ли, написано? «Одиночество хорошая вещь, но непременно нужен кто-нибудь, кому можно сказать, что одиночество хорошая вещь». Идите, товарищ главврач, мне еще перевязку себе сделать нужно.
Перевязку Николаю Евгеньевичу, конечно, сделал Устименко и опять, в который раз за свою жизнь, подивился невероятному мужеству этого человека. Ведь это никогда не заживет. С этим нужно доживать до смерти. И ни разу ни в чем не дать себе пощады, не пожалеть себя, не позволить себе попросить пардону у судьбы.
— Получили удовольствие? — с невеселой усмешкой спросил Богословский. — Но зато полезно, очень полезно. Я теперь знаю, батенька, что такое страдание. А раньше был про него только наслышан.
В третьем часу ночи Устименко поднялся уходить. Богословский, потянувшись, сказал:
— Завтра погоны спорем, и откроется нам вся прелесть мирной жизни.
— Ой ли? — спросил Устименко. — Я лично здесь воюю, а при вашем посредстве из обороны надеюсь в наступление перейти.
Дома Владимир Афанасьевич сказал жене:
— Николай Евгеньевич все-таки приехал. После тяжелейшей операции, но в великолепной форме. Сейчас мы в больнице вздохнем. Я просто не верю себе, что он действительно приехал. Ты его помнишь?
Она не ответила — уже спала. Какое ей было дело до его горестей и радостей?
Владимир Афанасьевич вышел в кухню, зажег керосинку, поставил сковородку с макаронами, полил их в задумчивости каким-то маслом из бутылки. На запах разогреваемой снеди приотворилась дверь жильцовой комнаты, профессор Гебейзен в накинутом на плечи одеяле сказал, грозя пальцем: