Я отвечаю за все
Шрифт:
Пленные поговорили между собой и смолкли; стало тихо.
— То-то, — в молчании констатировал старый доктор, — теперь-то вы все ишь какие супротивники дохлого фюрера. А еще одно-два десятилетия, и никому будет не понять, кто же из вас залил кровью Европу, такими вы окажетесь вегетарианцами, зайчиками и душевными ребятами…
Он с трудом перевел эти свои размышления на немецкий. Пленные выслушали его попреки равнодушно, только из вежливости, — он ведь им был нужен — и еще раз унылыми голосами, вразнобой попросили помочь бедняге Рудди, потому что есть же гуманность и человечность и, наконец.
— Полумесяц? Человечность? Гуманность? — совсем уж взорвался Богословский. — И про создателя Красного Креста мсье Анри Дюнана вы мне расскажете? Поучите меня, да?
Теперь он кричал по-русски, забыв переводить свой краткий доклад. Тем не менее пленные слушали. Он кричал им про Маутхаузен и про фашистских врачей, которые там экспериментировали, и спрашивал, почему они тогда молчали насчет гуманности, человечности, Красного Креста и такового же Полумесяца, а немцы переглядывались: чего это старик разбушевался? И один, помоложе, вдруг высунулся вперед и сказал громко и печально:
— Мы совсем ничего не понимаем, герр доктор.
Богословский замолчал, огляделся: чего это он орал? У немцев были скучные лица, переводить не имело никакого смысла.
— Я должен попросить разрешения у своего начальства, — сказал Николай Евгеньевич по-немецки.
— Но в этом случае невозможно откладывать! — довольно-таки развязно заявил высокий щеголеватый немец офицерской внешности.
— Я вам покажу — невозможно! — совсем уж возмутился Богословский. — Я вам покомандую здесь!
Он опять забыл перевести эти последние слова и потому не произвел на пленных никакого впечатления. Фрицы и гансы лишь забеспокоились — куда это зашагал от них хромой генерал-доктор? И обсудили его гнев между собой.
— Может быть, он рассердился потому, что мы не предложили ему никакого гонорара? — сказал немец-писарь из бухгалтеров. — Каждый труд должен вознаграждаться.
Писарь был известен своей глупостью, и поэтому ему никто даже не возразил.
— Совсем уйти он не мог, — сказал приземистый военнопленный, считающий себя знатоком «загадочной славянской души». — У них так бывает, у русских. Сначала накричит, даже очень накричит, а потом предложит свою папиросу совершенно безвозмездно.
— Русские очень отходчивы, — подтвердил интеллигентный пленный. — Судя по литературе — это расовая черта. «Надрывы» — я читал Федора Достоевского.
— Достоевский, о, я тоже читал, — сказал приземистый знаток «загадочной славянской души». — Достоевский — это колоссально!
— Теперь-то они нас совсем не боятся, — с коротким вздохом произнес бывший ефрейтор, про которого кое-кто из пленных догадывался, что он причастен к службе СД. — Совсем!
— Это потому, что мы у них в плену, — объяснил глупый писарь. — Тут уж ничего не поделаешь!
Позвонив из кабинета главврача Устименке домой и дождавшись Владимира Афанасьевича вместе с Гебейзеном, который у него жил, Богословский повел их к начальнику лагеря — молодому человеку лет двадцати семи. Тот читал Гете по-немецки в своей свежевыструганной мансарде, напоминающей внутренность гроба, и очень обрадовался, узнав, что пришли соседи-доктора.
— Черт их разберет, что у них за каша, — сказал
По случаю воскресенья немцы активно отдыхали: на специально утрамбованной площадке аккуратно играли в городки и в кегли; творчески переработав основы русской чехарды, прыгали друг через друга, занимались индивидуальной гимнастикой, гоняли по-своему мяч. Некоторые принимали воздушные ванны, другие загорали, а иные что-то стряпали лично для себя, разложив огонь между двумя кирпичами.
Целая артель, угнездившись в кустарнике, что-то шила, и было похоже на то, будто там фабричка с конвейером.
— Разумнейший народ, — похвалил немцев лейтенант. — Верите ли, освоили русскую шинель. Великого ума люди так ее сконструировали, что из нашей шинели, казалось бы, никаким умельцам ничего не перешить. А эта вот артель отличным манером перерабатывает солдатские шинели на дамские саки, манто и полупальто. Заказчиков хоть отбавляй, всяк солдат с войны в шинели вернулся, вот и хитрят — обшивают своих супруг, а у немцев круглосуточно прием и выдача заказов.
— Все они хороши! — проворчал Богословский, который нынче был в крайности. — У всех мозги вывихнуты!
— Это вы, товарищ доктор, пожалуй, упрощаете, — не согласился лейтенант, не слишком наделенный чувством юмора…
И он начал пространно объяснять, что есть и такие немцы, которые решительно все понимают и очень раскаиваются.
Когда они втроем пришли в околоток, доктор Отто фон Фосс, в прошлом их медицинский полковник, молился. Как объяснил им лейтенант, полковник религиозным стал совсем недавно — в связи с посылками, которые направлялись только исповедующим особую сектантскую разновидность протестантизма или католицизма — юный лейтенант в этом разбирался слабо. Многие военнопленные, по словам лейтенанта, сменив религию или лишь часть ее, очень разжирели, поправились настолько, что их просто теперь не узнать. И не без нарочитой приторности в голосе тощий и поджарый лейтенант рассказал, из чего состоит «религиозная» посылка нормального, будничного стандарта.
— А ведь есть еще и к праздникам! — вздохнул он.
У фон Фосса, если выражаться грубо, рожа действительно просила кирпича, чего нельзя было сказать о его подопечном солдате, по фамилии Реглер. Студент-медик был совершеннейший доходяга, и это обстоятельство вызвало новый взрыв ненависти Богословского к «туберкулезному» фон Фоссу.
Приходом русских коллег полковник явно был недоволен. Собрав молитвенные принадлежности, он тоже явился к изножью одра своего иссохшего пациента, которого в четыре руки уже пальпировали Устименко с Николаем Евгеньевичем, в то самое время когда Рудди им шептал, шепелявя от страха, что он должен остаться только с ними, без своего великолепного эскулапа-фашистюги, ибо у него есть «секрет», который вместе с тем и его «жизнь». Все это звучало нелепо, напыщенно и отдавало притом каким-то детективом, но тем не менее Владимир Афанасьевич сказал полковнику бывших имперских вооруженных и т. д., что тому надлежит оставить их без своей уважаемой особы.