Я знаю, кто убил Лору Палмер
Шрифт:
В газете «А-Инфо» отвели целую полосу для фотографий, рисунков и фотороботов. Люди присылали изображения, которые ассоциировались с маньяком. Слали лица из криминальных сводок, фотографии актеров и даже своих родственников.
«Прямое узкое лезвие идеально подходит для…»
Почему люди думают, что у маньяка хитрые глаза и злодейские черные брови? Почему думают, что он высокий и широкоплечий, почему находится столько людей, которые думают, что он умен?
Людям хочется представлять монстра.
Яр знал, что человек, который пытал Раду, не монстр и не зверь. Нет у него ни хитрого взгляда, ни злодейской харизмы.
«Звоните
Сорок четыре ножа. Как это много — сорок четыре ножа. Слишком много.
И шесть мертвых женщин в холодной воде — тоже слишком много.
«И керамической овощечистки…»
Воздуха не осталось. Он вытекал через открытые окна, превращался сначала в синюю сырость, а потом в багровые волны, которые вымывали сломанные пальцы, разорванные криком рты и нарисованные хитрые глаза.
«Это ты ее убил».
«Вы получите в подарок кастет для отбивания мяса!»
Яр встал и вышел из комнаты, не заперев за собой дверь.
…
Медный свет ложился на черные лужи, и на асфальте алели кровавые пятна. Брызгами ложились на чужие окна. И пахло кровью — йодом и горячей звериной шерстью.
Не было ни людей, ни машин. Может, наступила ночь, а может, Яр наконец-то сошел с ума и остался в опустевшем, заляпанном кровью мире — в мире, в который должен был превратиться тот, привычный, после смерти Рады.
Яр выходил ночью на улицы не в первый раз. Не в первый раз он задыхался в своей теплой и сухой комнате.
Однажды он уехал в лес — два часа проспал в электричке, а потом до рассвета шатался между деревьев, превратившихся в серые и зеленые силуэты. Потом вышел в озеру и до полудня просидел на берегу, глядя в зеленую воду.
Это было один раз. Удушье пришло после смерти Рады — сгустившаяся в горле ненависть — и ему было мало размытых деревьев и теплой воды.
Лес вывел его к озеру, городские улицы выводили его к людям, снова и снова.
Размазанный фонарный свет.
Росчерки желтых вспышек — наверное, это все-таки машины. Воздух холодный и густой. Пятна малинового и абсентно-зеленого света вспыхивали на вывесках, падали на нарисованные лица, выцветающие на плакатах в помутневших от вечерней сырости витринах.
Днем это другой проспект. Днем его сторожат горбатые старухи, продающие семечки, блеск их граненых стаканов и шелест сизых крыльев голубей. Днем люди куда-то спешат, мешают ботинками соль и осеннюю грязь, а медный свет спит за стеклянной коркой фонарей, и ждет темноты, чтобы выброситься в холодные лужи. Днем проспект деловит, тороплив и предсказуем.
Вечером приходят парни с гитарами, барабанами, усилителями и дешевыми генераторами. Долго собирают установки и настраивают инструменты, ждут, пока голубой полумрак сменится настоящей чернотой. Ждут медный свет, за которым они пришли. А потом играют — играют, играют до поздней ночи, чтобы злой медный свет и мертвый осенней холод дольше не обретали власти.
Раньше Яр тоже ходил играть на проспект. У него тогда была старая бас-гитара, жуткого вида черный IBANEZ. Про него шутили, что он выбрал единственный подходящий по росту инструмент. Еще у него были друзья, была группа — он, соло-гитарист, барабанщик и скрипачка с синим ирокезом, который она ставила каждый вечер,
Скрипачка Оля, которую, конечно, полагалось звать Хельгой, привела Раду послушать их игру. Это как раз был один из случаев, когда Яр ворчливо-добродушно рычал в микрофон что-то очень мизантропичное, а Игорь, их соло-гитарист, мучил гитару Яра, корчась, как Сид Вишес.
Это было так давно, что почти перестало быть правдой.
Сейчас Яр брел по проспекту, и ни одной мысли не было в голове. Ни одно воспоминание его не тревожило. Он шел вдоль луж, словно по следам, он был почти спокоен и почти счастлив, а руку в кармане обнадеживающе пожимал черный кастет. Скоро он сможет дышать. Еще ни разу не было вечера, когда удушье бы не отступало.
Всегда можно пойти в бар. Там много свидетелей, и это плохо, но еще ни разу не случалось такого, чтобы он не находил повода разметить своей злостью чье-нибудь лицо. А если однажды за ним придут, если его все-таки посадят в тюрьму — что же, там он найдет сколько угодно поводов.
Яр почти мечтал об этом.
Он остановился у подворотни, полной затхлой темноты. Постоял несколько секунд, а потом зашел в эту темноту, как в воду озера. Постоял, привыкая к тому, что нет больше ни света, ни вспышек, ни кровавых луж. Глубоко вздохнул и прислушался.
За спиной проносились машины, с шорохом разрезая холодную воду, залившую дороги. Шли люди, и за ними тянулись стук каблуков и шорох листьев. Где-то играла музыка. Кажется, кто-то хотел чувствовать себя злым, пил медный свет и осеннюю сырость, и думал, что он побеждает. Кто-то думает, что так будет вечно.
А перед ним — темные изгибы опустевших дворов. Можно расслышать, как вода падает с козырьков крыш.
Как со стуком закрывается окно.
Как кто-то идет, совсем рядом, торопится, подошвы шлепают по лужам. Визжат тормоза, хлопает дверь. Яр слышит, как капает вода с крыш, слышит голоса — два мужских, раздраженных, и еще один — мужской, но испуганный — но не разбирает слов. Словно разучился понимать человеческую речь. Словно никогда ее не понимал.
Пруст, как же. «Это ты ее убил». Начитаются своих шедевров словесности, а потом так подбирают слова, что приходится шататься по подворотням в поисках мордобоя, вместо того чтобы лежать дома и тоже читать Пруста. Или хотя бы смотреть новости.
Вдруг еще кого-то убьют. Вдруг в этом году рекордный урожай кабачков, а он и не узнает.
Вот глухой звук удара и придушенный вой — это хорошие звуки. Погас шорох машин и плеск воды, погасли человеческие шаги, музыка и голоса за спиной. Мир сжался до подворотни в нескольких поворотах от места, где стоял Яр. И он пошел туда.