Яд и мед
Шрифт:
Наверное, он так и умер бы где-нибудь под забором… снег, черные будылья бурьяна, вороны… и весной кто-нибудь обнаружил бы кучу огромных костей, череп со сломанным бивнем, обрывки грязной шкуры… все к тому и шло… но он дотянул до лета 1614 года, и судьба его неожиданно оказалась вновь связана с большой политикой…
Летом 1614 года правительственные войска захватили в плен Марину Мнишек, ее сына Ивана и ее любовника атамана Заруцкого. Их имена были символами Смуты, этого ядовитого облака, которое все еще висело над Россией, сулило новые бунты, новые страдания. Память и мысли русских людей были захвачены жуткими видениями, мрачными пророчествами. Имена Марины, Заруцкого и маленького Ивана, которого называли Воренком, были адским паролем, разбойничьим кличем, заклинанием, зовущим демонов смерти…
Марина Мнишек была венчана на царство, поэтому казнить ее, во всяком случае публично, было невозможно, а вот ее любовник и сын были обречены.
Атамана Заруцкого посадили на кол в конце июля 1614 года, вскоре после того, как его в цепях доставили в Москву.
Спустя два с половиной месяца, 13 октября 1614 года, в понедельник, на пустыре за Серпуховской заставой был казнен Воренок, Маринкин сын, мальчик, не достигший четырех лет.
Вот как описывает эту казнь Элиас Геркман, голландский купец и поэт, опиравшийся на свидетельства очевидцев:
«Многие люди, заслуживающие доверия, видели,
Во мне возбуждает тоску страдание матери,
но еще более во мне возбуждают тоску страдания
матерей гречанок, на несчастие которых он бы вырос».
Однако все было не совсем так, как пишет Элиас Геркман.
Один из думных бояр – князь Осорьин, который по долгу службы присутствовал на казни, рассказывал, что все произошло быстро и народ на площади безмолвствовал: «Воренок заслуживал сострадания, но не снисхождения ».
Что же касается душераздирающей сцены с полуживым ребенком, которого «оставили умирать на виселице», то голландский поэт проявил чрезмерную доверчивость, приняв слова потрясенных очевидцев за чистую монету. На самом деле все было гораздо будничнее и страшнее. Понимая, что ребенок слишком легок для смерти, палач посадил несчастного Ивашку в мешок с камнями, а уж только после этого надел на его шею петлю. Смерть его была болезненной, но скорой.
Узнав о смерти сына, Марина Мнишек заболела и вскоре умерла.
Возможно, она была убита, хотя вряд ли: она была венчанной, законной царицей, и ни у кого не возникало возражений, когда она ставила на бумагах подпись «Марина всея Руси».В четверг 17 октября 1614 года был казнен палач, повесивший Воренка.
Палач был безмозглым преступником, приговоренным к казни за жестокое убийство двоих детей. Его схватили на месте преступления – он спал, положив голову на живот девятилетней девочки, которую незадолго до того изнасиловал и задушил. Вторая девочка, шести лет, лежала поблизости с перерезанным горлом.
У него был широкий приплюснутый нос, толстые выпяченные губы и маленькие глаза. На допросе он не отпирался, рассказывая об убийстве так, словно речь шла об ужине: взял, насытился, вытер руки. Он убил, потому что убил. Смертная казнь его не пугала. Он непрестанно тер глаза и зевал. Похоже, спать ему хотелось сильнее, чем жить.
Боярин Осорьин, который руководил допросом, сказал про этого убийцу так: «Слишком легок, чтобы называться человеком». То есть он был существом, лишенным тяжести, которая присуща человеку, крещенному во имя Господа нашего Иисуса Христа. Проще говоря, этот убийца был лишен бессмертной души. Половицы под ним не прогибались и не трещали даже там, где откликались на поступь кошки.
Его бросили в подвал Свибловой башни. В этом месте между зубцами кремлевской стены торчали толстые бревна – на них обычно висели два-три разбойника, которых вскоре после казни сбрасывали к подножию башни на страх народу и поживу воронам. А огромные московские вороны злы и прожорливы – уже к вечеру они оставляли на месте казни одни грязные кости.
Но этот душегуб избежал свибловой виселицы. Ему, можно сказать, повезло: московские палачи все как один, даже Ахмет Свиная Голова, славившийся склонностью к труположеству, отказались вешать ребенка. Не помогли ни угрозы, ни посулы. И тогда палачом предложили стать человеку, которому все равно предстояло отвечать перед Богом и людьми за погубленные детские души. Вопреки обыкновению, ему не обещали прощения за исполнение палаческих обязанностей, но прямо сказали, что вскоре после этого он будет казнен. Он поковырял в зубах и согласился, потребовав, однако, в качестве платы кусок говядины.
– Говядины? – с ужасом переспросил дьяк.
– Говядины, – подтвердил урод. – Фунт вперед и фунт после.
На следующий день он недрогнувшей рукой затянул петлю на шее ребенка, посаженного в мешок с камнями, а когда тот забился в предсмертных судорогах, вдруг склонился к его лицу. Люди, стоявшие у эшафота, замерли. Такого никто не ожидал. Обычно на людях даже самые жестокие палачи предпочитают не смотреть жертвам в глаза. Этот же не сводил взгляда с лица мальчика, искаженного смертной мукой, словно хотел получше его запомнить. Запомнить каждую черточку, каждую деталь.
Убедившись в смерти Воренка, палач передал мешок с его телом приставам.
Через два дня, в четверг, бритоголовый гигант Ахмед Свиная Голова вошел в камеру, где содержался палач, и размозжил ему голову ударом кузнечного молота. Труп безумца бросили у подножия Свибловой башни, и не прошло и часа, как московские вороны раздели тело до костей.А в субботу 19 октября 1614 года был подвергнут казни элефант.
Слон вошел в загон, построенный специально для него, и замер, уткнувшись в стену. Загон был узким, тесным – не повернуться. Ворота за слоном закрыли и заложили тяжелыми дубовыми запорами.
Стрельцы подтащили к загону лестницы и вскарабкались на стены.
Снегопад усиливался, и при мятущемся свете нескольких фонарей и факелов нельзя было понять, что происходит на пустыре. Стрельцы наверху энергично двигались, взмахивая руками, но из-за бревенчатых стен не доносилось ни звука – ни всхлипа, ни хрипа.
– А вдруг он сейчас затрубит? – проговорил кто-то в толпе купцов.
Но ему никто не ответил.
Стрельцы били элефанта копьями и алебардами, пытаясь достать до сердца. Слон вздрагивал при каждом ударе так, что сотрясались бревенчатые стены загона. В темном тесном закуте, под снегом, продрогший и обессилевший от болезней, покрытый язвами и струпьями, полуослепший и полуглухой, он был легкой добычей, но прошло не меньше двух часов, пока наконец одному из стрельцов удалось пробить элефантово измученное сердце. Слон упал на колени, уткнулся бивнем в землю и обмяк.
Снег вокруг загона стал быстро темнеть, и иностранцы бросились к Серпуховским воротам, за которыми их ждали кучера с санями и возками, а кровь шла за ними по пятам, стремительно черня снег, пока не добралась до городской стены…
До самого утра мясники разделывали слоновью тушу, чтобы продать ее по кускам в тюрьмы, на псарни и в зверинцы, а араб потерянно бродил между людьми и тихонько выл, и выл, и выл, пока кто-то не увел его в лавку, чтобы напоить допьяна, до забвенья.
Казнь элефанта была событием скорее поэтическим, нежели политическим, скорее необходимым, чем неизбежным, но без таких событий, которые часто кажутся бессмысленными, книга истории была бы если и не лживой, то неполной.
Так завершилась Смута – казнью ребенка, казнью безумца и казнью слона.Дело графа О.
Первое сообщение об этом документе сделал профессор X. Максимов, опубликовавший в журнале «Вестник Европы» заметку под заголовком «Доклад комиссии Лавуазье – Ловица – Буша». Это название и закрепилось за манускриптом ин-кварто из пятидесяти двух листов отличной красносельской бумаги, адресованным на высочайшее имя. В архивах сохранилось также «Дело об отравлении графа О.» – поразительное по бессодержательности собрание документов, единственное достоинство которых заключается в том, что по ним более или менее полно можно восстановить событийную канву того рокового дня, а именно 14 июля 1789 года (по новому стилю). Наконец недавно стали достоянием гласности, – хотя полностью пока и не опубликованы, – письма княгини Репниной-Давыдовой к неустановленному адресату и записки Товия Егоровича (Иоганна Тобиаса) Ловица, которые проливают свет на эту загадочную историю. Письма княгини Репниной-Давыдовой, не обладающие, впрочем, особыми литературными достоинствами, ценны свидетельскими показаниями о событиях интересующего нас дня; ей же мы должны быть признательны за то, что сразу после смерти дяди она, проявив необыкновенное присутствие духа и похвальную расторопность, заставила секретаря графа снять копию с рокового письма и тем сберегла его для истории, ибо оригинал вместе с прочими бумагами покойного был опечатан и до сих пор не разыскан.
Итак, известно, что письмо принесли в тот момент, когда граф Александра Петрович, уже успевший отведать балыка и в меру охлажденного зеленого вина, принялся за суп. Скользнув на цыпочках по вощеному паркету, слуга замер в полупоклоне перед хозяином, держа на вытянутых руках круглый серебряный подносец. Такой порядок был заведен давно и соблюдался строго: срочную почту доставляли графу в любое время и в любое место, где бы он ни находился – за обеденным или карточным столом, в оранжерее или на конюшне. Со своего места княгиня Репнина-Давыдова хорошо рассмотрела конверт из грубой желтовато-серой бумаги. Граф хлебал суп, слуга стоял в напряженной позе, руки его подрагивали. Наконец Александра Петрович кивнул секретарю, обедавшему за отдельным столом у окна. Тот вскочил, распечатал конверт и начал читать.
Княгиня вспоминает, что начало письма не произвело на нее ни самомалейшего впечатления: набор обычных вежливых фраз. Отдадим, однако, должное ее наблюдательности: по выспренности тона и блеклой красивости фраз она поняла, что автор письма должен недурно владеть французским языком.
«И вдруг, – пишет княгиня, – граф откинулся на спинку кресла, лицо его приобрело странное выражение: смесь негодования, удивления и любопытства. Это заинтересовало меня…»
Несомненно, что секретарь перешел к той части письма, которая представляет интерес и для нас. Приводим ее с некоторыми сокращениями.
«…ненавижу вас. Я хорошо помню, граф, как вы обратили внимание на некую Дорину, коей в ту пору не исполнилось и четырнадцати лет. Вы изволили поручить ее заботам котят от вашей кабинетной кошки и щеночка от Молнии. Как трогательно ухаживала бедная девочка за животными, как любила их, – и что же? Дождавшись, когда дитя вполне полюбит котят и щеночка, вы приказали изрубить их в куски у нее на глазах. Сперва им отрубили хвосты, потом уши, лапы… Ее вы раздавили, меня – потрясли. Стал ли бы кто из ваших соседей добиваться благосклонности крепостной девки таким изощренным способом, когда довольно согнуть сиятельный мизинчик, чтобы через мгновение она исполнила любое ваше желание? О нет, по части искусства наслаждения нет вам равных. Вы наслаждаетесь даже препятствиями на пути к цели – вы нарочно создаете эти препятствия, чтобы, преодолевая их, наслаждаться. Никому из ваших соседей и в голову не взбрело бы проводить часы отдыха на заднем дворе, с мучительным наслаждением наблюдая за плывущими в сточной канаве лепестками белоснежных роз, доставляемых из вашей оранжереи… И за это – и за это, граф, я ненавижу вас. Вы изволите обедать? Так жрите, пока не пробил час возмездия».
«Тут лицо Крокодила слегка позеленело», – не без злорадства сообщает княгиня, употребляя домашнее прозвище Александры Петровича.
«Но особой изощренности достигли вы при обольщении несчастной Эльмиры, которой имя никогда не изгладится из моей памяти. В этом предприятии помогала вам судьба – или враг человечества, не знаю уж, что вы предпочтете. Я не уверен, что вы помните имя юной поселянки, павшей жертвой ваших домогательств, но уверен, что при воспоминании об ней вы не утрачиваете своего превосходного аппетита».
«При этих словах, – пишет Репнина-Давыдова, – граф разразился негромким, каким-то дробным смехом, в котором не было ни одной живой ноты, – этот его смех обычно неприятно впечатлял окружающих, – и велел подавать жаркое. Отныне он слушал, не прерывая трапезу, ел, по обыкновению своему, жадно и много, запивая каждый кусок бургундским, и с каждым глотком бледные губы его делались еще бледнее».
«Судьба послала вам злосчастного Якопо дельи Каррарези, о коем и доныне гадает просвещенная Европа: кто же был сей художник? Шарлатан? Авантюрист? Гений злодейства? Низринутый с небес ангел? Судьбе угодно было свести вас на вечере у баронессы А. Впоследствии вы не раз говаривали, что в сем художнике вас привлекла дерзость, едва ли позволительная тому, кто надеется спасти свою бессмертную душу (художнику вообще, по вашим словам, всегда приходится выбирать между бессмертием души и искусством). Ходили слухи, что в искусстве своем он достиг пределов, самое приближение к которым чревато гибельными последствиями как для человека, так и для искусства. Говорили, например, что, будучи оскорблен неким итальянским графом, он изобразил на холсте ужасный пожар, охвативший графский дворец, и вложил в свое творение столько неистовства, столько неукротимой жажды мщения, что дворец, едва картина была завершена, вспыхнул и сгорел дотла, и в пламени погибли все, кто в нем находился. Люди волновались: если это правда, то какое отношение она имеет к правде искусства, вообще к искусству? Впрочем, иные утверждали, будто сей Якопо подкупил вероломных людей из графской челяди, они-то и подожгли дворец, дабы подтвердить слухи о роковой силе искусства Каррарези. Быть может и так, но молва сильнее истины, а непонятное любо черни, и вдвойне любо, если непонятное – ужасно. За художником тянулась инфернальная слава, слухи множились. Герцог д’Эсте, пренебрежительно отозвавшийся о работах Якопо, вскорости умер в ужасных мучениях. А в день похорон родные господина д’Эсте получили по почте картину, на которой кончина герцога была изображена в подробностях, известных лишь ближайшим покойного. Женщину, отвергнувшую искательства Якопо, он изобразил падающей в пропасть, и в тот же день мадам Б., упав с лошади, нашла смерть на дне ущелья. Итальянцы, народ вообще суеверный, изгнали мастера из своих городов.