Яд вожделения
Шрифт:
В это время в честь отбывающих иноземцев начался фейерверк, состоящий из ракет, огненных колес, водяных хвостов, белого и голубого огня, искрами упадающего с небес. По обе стороны кареты возникали и исчезали разноцветные сполохи, Катюшка с Фрицем кричали в восторге, а Алена едва сдерживала слезы: почему казалось, будто мимолетное счастье ее рассыпалось вдруг, будто этот неживой огонь, будто призрачный жар-цвет? Почему?
Дома к ней бросился было Ленечка, хотел что-то сказать, но Алене, ей-богу, было не до него! Вихрь, именуемый Катюшкою, закружил ее на всю ночь связыванием последних узлов, упаковкой
– А на чудище мы так и не поглядели! – донесся еще плаксивый Катюшкин вскрик, а потом и карету, и голоса, и даже скрип колес поглотил густой туман, холодной сырой пеленою ползущий по огородам, так что на расстоянии десяти шагов ничего не было видно, кроме острых крыш… Чудилось, все покрыто странным, неподвижным разливом неведомой белой реки.
– Уехали? – недоверчиво спросила Алена у утренней тишины.
Она знала, предвидела, что будет скучать по Катюшке, но сейчас слишком устала, чтобы ощутить боль от разлуки с неугомонной подружкою. Теперь она опять одна осталась… некому слова сказать, не с кем посмеяться, некого побранить. Одиночество! Конечно, есть Ленечка. И может быть…
Теплая волна прихлынула к сердцу, и Алена украдкой улыбнулась. Может быть, еще нынче. Нынче же вечером. Или завтра. Нет, лучше сегодня!
Прислуга, всхлипывая, разбрелась по дому. Ленька затворял ворота.
«Спросить его, чего хотел сказать, – с трудом вспомнила Алена. – И спать… спать до вечера…»
Вдруг ее бросило в пот, а через мгновение пробрало ознобом. Мерзкий железный привкус появился во рту, голова закружилась – и Алена едва успела перегнуться с крыльца, как ее вывернуло в жесточайшем приступе рвоты.
Слабость охватила такая, что Алена упала бы тут же, на ступеньках, да на счастье Ленька набежал, подхватил, усадил.
– Ты что? – Он торопливо отер ее потный лоб, стал дышать на ледяные руки. – Уж не отравилась ли? Ну, говори? Hе он ли чего подсунул, душегуб? Пила вчера что? Ела?
От изумления Алена забыла про тошноту. Ленька был на себя не похож, вовсе сумасшедший.
– Да у меня маковой росинки с обеда во рту не было, – сказала она, с отвращением вытирая губы. – На ужин мы не остались, уехали собираться. И меня уже которое утро тошнит, выполоскало, правда, впервые…
В Ленькиных глазах что-то мелькнуло – Алена обмерла. Не может быть, чтобы и ему пришла та же самая мысль… та же самая!
«Господи Иисусе, матушка Пресвятая Богородица… – Алена едва могла поднять руку перекреститься. – А ну как я беременна?»
Догадка была такой внезапной, такой пугающей, что Алена замахала руками, отгоняя ее, и, будто дитя, которое торопится заговорить о другом, о чем угодно, только не о самом страшном, спросила у Ленечки – жалобно, едва ли соображая, о чем вообще говорит:
– Какой еще душегуб? Кто меня отравить хотел?
– Кто? – сощурился Ленька. – Ты разве не признала его? Я-то думал, ты с ним плясала оттого, что поглядеть поближе хотела. Но, скажу тебе, с этим волком шутить опасно! Без жалости, без совести!
– С кем я танцевала? – беспомощно уставилась на него Алена. – Это Аржанов, он…
– Знаю, кто он! – с ненавистью перебил Ленька. – Сыскарь государев. Сто лет его знаю, а только теперь разглядел толком. Ты что же, Алена, вовсе без глаз? Неужели не признала его? Да ведь это он, он! Порази меня господь на этом месте, коли лгу! Это он! Тот самый, что у Никодима на цепи сидел! Мы с тобой его спасли, а он… Он и есть убийца! На дыбу пойду, но докажу, на пытки! Хотел еще вчера «Слово и дело!» вскричать, да… Алена! Алена, ты что?! Алена!..
Голос Леньки сделался тоньше комариного писка, а лицо его вдруг исчезло, растворилось в душной мгле, которая навалилась на Алену – и завладела всем ее существом.
9. Признание убийцы
– Не надо. Не говори. Молчи…
– Да я молчу, молчу!
– Не надо. Ни словечка! Hельзя!
– Да молчу я, вот те крест – молчу!
Алена слабо, жалобно застонала. Эти два голоса непрестанно доносились до нее из какой-то далекой дали и мучили до слез. Притом ее не оставляло ощущение, что один из голосов принадлежит ей. Она пыталась остановить хотя бы его, крепко стискивала губы, но снова бормотала и снова слушала назойливое, однообразно-гнетущее:
– Никому ни слова. Молчи! Hикому…
– Молчу. Да, никому…
Алене хотелось пить. Губы так пересохли, что казались жесткими, будто песок. Хотела попросить у кого-нибудь водицы, но вместо этого опять принялась твердить:
– Hельзя никому…
– Никому, черт бы меня подрал! – яростно выкрикнул кто-то рядом, и немилосердные руки схватили, затрясли Алену: – Хватит тебе! Довольно! Очнись!
Алена с усилием открыла глаза, и свет дня пробился к ее взору и помраченному разуму.
Чье-то лицо кривилось, мелькало перед ней. Да это же Ленька! Алена обрадовалась ему и жалобно попросила напиться. И когда прохладные глотки успокоили ее и сердце забилось ровнее, она вдруг осознала, что и впрямь: один голос принадлежал ей, а второй – Ленечке. О чем же это они бубнили? О чем же Алена его так настойчиво просила? И в то же мгновение она вспомнила – о чем…
– Не может этого быть, – пробормотала она. – Не может! Ты не должен никому говорить!
– Тьфу! – ожесточенно сплюнул Ленька. – Вот же пропастина! Да я уже другой час от тебя только и слышу: молчи да молчи. Уж подумал, умом повредилась девка. Почему не может быть, скажи на милость? Почему я должен молчать?!
Что ему сказать? Про Иванову ночь? Про тенистый овраг? Про то, что душа душу знает? Про тайну, сокровенную, греховную тайну ее плоти?..
Cердце опять задрожало, замельтешило. Мгновенным бабьим исчислением Алена подсчитала дни. Почти два месяца минуло, как у них с Фрицем что-то было. С тех пор ее женские дни только раз пришли. Потом… потом была та ночь, в овраге. И с тех пор – ничего. Беспрестанно занятая Катюшкиными делами, своими тягостными мыслями, Алена и думать забыла о том, что в срок не настали месячные дни. Даже и не вспомнила бы об том, когда б не изнуряющая тошнота, и слабость, и рвота. Нет, сомнений нет, нечего тешить себя авосями да небосями: она беременна, и только один человек может быть в том повинен: Егор Аржанов.