Ямщина
Шрифт:
– Это с какого квасу радость у тебя такая?
– Сам не знаю, Тихон Трофимыч, – отвечал ему Петр, – наверное, скушно мне стало, а тут все-таки живое дело.
– Разбойное, а может и мертвое – вот какое дело, – недовольно бормотал Тихон Трофимович, но бормотал больше для собственной укоризны, потому как прекрасно понимал: будет их Боровой водить на веревочке, как бычков, пока своего не получит.
И не ошибся.
Скоро Боровой пришел с новым условием: надо им с Петром срочно съездить до Мариинска и там оглядеться – куда и как им весной отправляться, чтобы добраться до нужного места. Скрепя сердце,
Тихон Трофимович дошвыркал чай с блюдца, велел Феклуше позвать приказчика и до самого вечера просидел с ним за бумагами: зима заканчивалась и надо было до точности подсчитать какие прибыли и убытки она доставила. В сумерках, уже при свете лампы, они закончили работу, и Тихон Трофимович со стуком поставил деревянные счеты на ребро. Хорошая зима выдалась! С прибылью.
Он отпустил приказчика, собрал бумаги и запер их в шкаф. Потоптался, не зная, куда себя девать, оделся и вышел на улицу. С неба сыпал мелкий, сухой снежок, дул резкий, пронизывающий ветер и к его лихим посвистам добавлялся протяжный собачий лай. Где-то на конце улицы невнятно звучали пьяные голоса запоздалых гулеванов. Тихон Трофимович прошелся по своему двору, проверил запоры, замки и, вернувшись, сел на ступеньку крыльца. Вздрагивал, замерзая от ветра, стряхивал с коленей мелкую ледяную крупу и было ему так тоскливо и нерадостно, что хотелось задрать голову и завыть, присоединяясь к собачьему лаю.
И снова, как утром, подступило желание – бросить все, уйти куда-нибудь, спрятаться, затихнуть, чтобы никого и ничего не видеть.
Дверь за спиной у него едва слышно скрипнула, под легкими шагами скрипнула снежная крупа. Тихон Трофимович повернул голову: рядом стояла Феклуша, зябко куталась в теплую шаль. Ничего не спрашивала, не говорила, а стояла рядом и смотрела в темноту.
– Ты чего, Феклуша?
– Тихон Трофимыч, давно хочу спросить у вас, – она подобрала юбку и присела рядом на ступеньку, – а Петр Алексеич – он кто?
– Как кто? – развел руками, – Петр Алексеев Петров, человек.
– Я не про то… Он откуда?
– А зачем тебе?
– Да чудной какой-то, он как будто нездешний, он как будто в другой стороне живет…
– Знаешь что, девонька, ты сама у него спроси – в какой он стороне живет… А теперь пойдем спать, время позднее.
Петр, легок на помине, явился назавтра к полудню. Проголодавшись с дороги, он жадно ел, а Тихон Трофимович смотрел на него и с расспросами не торопился, хотя его и разрывало от любопытства – какие известия приехали?
Феклуша принесла свежую, только из печки, стряпню, доложила, что Митрич лошадей распряг и обиходил, а теперь просится съездить в кузню, чтобы подковать пристяжную.
– Пускай едет, – махнул рукой Тихон Трофимович.
– Мне еще… – замялась Феклуша.
– Ну…
– Не знаю, как и сказать…
– Как есть, так и говори.
Не сходя с места, Феклуша прижала руки к груди, и видно стало, что пальцы у нее вздрагивают.
– Да ты не бойся, девонька, – ласково успокоил ее Тихон Трофимович, – говори.
Феклуша вздохнула и призналась:
– Боюсь я… Настращал меня Боровой. Я на улицу выскочила, когда Петр Алексеич приехали, Боровой за ворота
Феклуша шагнула к столу и положила на самый краешек два рубля серебром.
– Мог бы и поболе отвалить, – хмыкнул Тихон Трофимович, глядя на деньги, – забери их себе. А что Боровому говорить, мы тебя научим. Ступай, Феклуша, и никому про наш разговор ни слова. И само главно – не бойся, ни един волос с тебя не упадет.
– Я за себя не боюсь, я за вас и… вот, за Петра Алексеича…
– И за нас не бойся. Ступай.
– Уж простите, Тихон Трофимыч, а деньги я не возьму, нехорошие они…
– Возьми, возьми, разменяй помельче и убогим раздай. В церковь пойдешь и оделишь сердешных.
Выпроводив Феклушу, Тихон Трофимович долго молчал и в упор смотрел на Петра. Тот спокойно допивал чай и улыбался.
– Плакать надо, а ты скалишься!
– Рано плакать, Тихон Трофимыч. Это он от боязни, сам боится, больше чем мы.
– Это еще как поглядеть. Ладно. Чего там делали, в Мариинске?
18
До Мариинска, как следовало из рассказа Петра, они не доехали. Верст за тридцать Боровой, который сам правил лошадьми, свернул с тракта в сторону и они по колдобинам и сугробам долго добирались до глухой заимки, притулившейся в распадке на берегу горной речки. Заимка была огорожена высоким заплотом, столь мощным, что издали он смахивал на крепостную стену. Хозяин, угрюмый и немногословный мужик, заросший дремучей бородой по самые глаза, кивнул Боровому, как старому знакомому, и широко открыл ворота. Обиходил коней, провел гостей в избу, скомандовал такой же угрюмой и некрасивой бабе:
– Исть подай.
Ели в полном молчании, только деревянные ложки постукивали. После ужина баба убрала со стола посуду, постелила гостям на полу в боковой комнате, а сама ушла вместе с хозяином в горницу. Слышно было, как скрипнула деревянная кровать, и все стихло, только в дальнем углу настырно скреблись мыши. Петр лежал с открытыми глазами, смотрел в темный, едва различимый потолок и чутко прислушивался – уснул Боровой или нет? Тот, словно угадав его мысли, закряхтел, переворачиваясь с боку на бок, и утешил:
– Ты почивай, почивай, господин офицер, не опасайся, никто не зарежет. Хозяева – надежней надежного, а что неласковые, так у них порода такая, – помолчал и добавил: – А почему ты не спрашиваешь ничего? Куда приехали, куда поедем? Неужели узнать не желаешь?
– Жду, когда сам расскажешь.
– Ты погляди, какой он терпеливый и без любопытства. Дело у нас такое – по снегу, до распутицы, мы сюда со всем припасом должны прибыть. И как только лед пронесет, будем по речке сплавляться. Рисково, да все лучше, чем через бурелом с лошадьми и с поклажей царапаться – на одну дорогу больше месяца уйдет. А тут сядем на плотик и – со свистом! Только поглядывай на порогах, чтоб в щепки не разнесло.