Ярость
Шрифт:
— Ты чего, совсем поехала?! — крикнул он. — Что это за идиотский театр!
Ему никто не отвечал, но никто и не прерывал работу. На фоне все время были слышны отзвуки чего-то, о чем Хеля впервые подумала как о приготовлениях к казни. По телу вновь пробежала дрожью.
Мужчина резко дернулся, как будто желая заставить свою тюрьму упасть. Руки у него были связаны спереди, пальцами он мог коснуться стенки. Тогда он положил ладони плоско и попытался раскачать трубу. Безрезультатно, та даже не дрогнула.
Хеля заметила, что на одной руке мужчины нет двух пальцев.
— Ты еще пожалеешь
Он устал дергаться. Мужчина затих и попытался успокоить дыхание, на лбу выступили капли пота.
— Пизда ёбаная, ты пожалеешь, можешь быть уверена, — бурчал мужчина. — Вот это я тебе, блядь, гарантирую.
На лице мужчины появилась тень. Явно кто-то встал на лестнице и заслонил свет.
Мужчина криво усмехнулся.
— И что это тебе даст? Чего ты хочешь этим добиться? Что? Утопишь меня тут? Убьешь? Каким-то образом избавишься? Что это поменяет?
В средину трубы широким потоком посыпались белые гранулы. На вид — подавленный пенополистрирол. Хеля удивленно подняла брови. Странно, очень странно.
Маленькие гранулы очень быстро поднялись до колен мужчины.
— Что, засыплешь меня пенополистиролом? Правда?
Он потянул носом, как будто почувствовал неприятный запах. Глянул на шарики, в быстром темпе покрывающие его тело. Глаза его говорили о том, что что-то здесь не так. Он скривился и дернулся, словно человек, которого укусил комар, или у которого засвербело в месте, какое ну никак невозможно почесать.
Он глянул в камеру, и впервые агрессия на его лице сменилась поначалу беспокойством, а потом просто страхом.
Белые гранулы доставали ему уж до пояса.
— Эй, мы же занимались любовью, — мягко произнес он. — И еще можем заниматься. Серьезно, мир ведь создан для любви. У нас всего одна жизнь, зачем же тратить ее на ненависть?
— Ты — уже нет, — тихо ответил женский голос. Настолько тихо, что Хеля едва услышала, а может это микрофон плохо собирал звук. Сыплющиеся пластиковые шарики заглушали почти что все, за исключением низкого голоса мужчины.
— Что — я уже нет? — спросил тот, кривясь и дергаясь, как будто бы к комарам присоединились еще и оводы.
— У тебя уже нет жизни, — ответил голос. Тихо, спокойно, без какой-либо ненависти и печали. Просто, как будто бы предоставлял очевидную информацию: который час, или что автобус со стоянки уже отошел.
Хеля вздрогнула. Голос показался ей знакомым.
Гранулы засыпали мужчину уже по шею.
— Ну ладно, я понял, — произнес тот с трудом. — Болит, щиплет, свой урок страданий я уже получил. В этом дело?
Лицо его сделалось багровым, капли пота собрались на носу и скапывали на гранулы. Хеля заметила, что пот вел себя так, будто падал на горячую сковороду, из места падения поднимался легкий дымок.
Девушка инстинктивно сжалась. До нее дошло: что бы ни приготовлено для мужчины, это должно быть ужасным. Теоретически она понимала, что это «что-то» не выскочит из телевизора, но страх перехватывал над ней контроль. Мужчина в первый раз вскрикнул. Не от ярости, а от боли, это был крик раненого зверя. Хеля заткнула уши, чтобы не слышать этого. Но глаз от экрана оторвать не могла.
А потом произошло нечто неожиданное. Пленник начал бросаться
Неожиданно крик умолк. В первый момент Хеля подумала, что это просто отказал звук, но нет. Она слышала шипение реакции, шелест гранул, в которых бился мужчина, глухие удары, когда он валил головой о трубу. Глядя на его широко раскрытый рот, она поняла, что тот все время вопит. Вот только та кислота — или что там было — уже разъела голосовые связки.
Его крик сделался немым.
Никогда еще девушка не видела чего-либо в такой степени пугающего. Это было даже хуже, чем яма вместо рта. Хуже, чем кровавый ошейник, появившийся на шее там, куда доходили маленькие белые гранулы, где они медленно растворяли тело несчастного. Хуже, чем глаз, в который, похоже, попал химический шарик, и который теперь помутнел, начал кровоточить и западать, как будто втекать, в глубину черепа.
Картинка изменилась, Хеля увидала другой план трубы и помещения. На площадке лестницы все время стояла женщина, с которой разговаривал мужчина. Низко наклонившаяся, с головой чуть ли не в трубе, словно она не хотела пропустить ни мгновения из страданий несчастного.
Длинные черные волосы закрывали ее лицо.
9
Часы на панели патрульного автомобиля показывали почти час дня, когда водитель остановился перед пекарней на Мицкевича.
— Это тут? — спросил Шацкий у Берута.
— Напротив, — ответил полицейский, указывая на угловое здание по другой стороне улицы.
Вне всякого сомнения, когда-то этот дом был гордостью Ольштына. Давным-давно, когда польское и католическое население страдало под германским ярмом, о чем, к сожалению, на девяносто процентов позабыло во время плебисцита, когда в 1920 году нужно было выбирать себе родину. Шацкий даже был способен их понять. Сам бы он выбрал ту цивилизацию, которая была способна украшать свои города такими необычными домами, но не ту, что построила для себя Млаву[114] и Остроленку.[115] Цивилизацию, которая, наверняка, могла позаботиться о такой жемчужине архитектуры сецессиона.[116] Пять десятков лет польского управления привело к тому, что красивый городской дворец превратился в коммунальную трущобу. Штукатурка отпадала от здания, словно кожа с прокаженного, водосточные трубы по непонятным причинам располагались поперек фасадов. Три лоджии с левой стороны были застроены каждая по-своему. Картина нищеты и отчаяния, реклама надвислянской эстетики.