Ящик Пандоры
Шрифт:
— Выходит, что знаменитый опыт доктора Байера закончился так трагически. — Ванда отложила в сторону несколько тонких листов бумаги, испещренных мелким машинописным текстом и уже изрядно пожелтевших от времени.
— Увы, да. Байер проник в подсознание, выяснил ситуацию, которая травмировала Ванду много лет назад, и ему удалось вытеснить эту ситуацию из ее памяти. Потом нечто — что именно, не очень ясно из сохранившихся описаний Байера: то ли непривычная для Вены жара, то ли общая ее неуверенность в своем будущем, постоянный страх потерять барона и его расположение, а быть может, что-то еще — расшатало давнюю занозу и вызвало у Ванды истерические симптомы. Тогда Байер, впервые, надо сказать, в психотерапевтической практике, заставил больную, пребывающую в сумеречном состоянии, проделать то, чего не могла проделать она в реальной жизни, чтобы таким образом избавить ее от болезни,
— Но почему все-таки она направилась именно в комнату старушки?
— Ну, это просто. Та ее мучительница была пожилой, одинокой женщиной, эта — безобидная приживалка — тоже. В помутившемся сознании два схожих образа слились воедино.
— И все же я не понимаю бабушку.
— Отчего же, друг мой?
— Вы ведь сами, Григорий Иванович, только что сказали: она была выдающимся ученым.
— Именно так. Утверждал, утверждаю и буду утверждать это, покуда уста мои мне подвластны.
— Отчего же тогда, докопавшись до истины, она остановилась? Даже статьи этой не опубликовала. Более того, архиву своему не доверила, а вам велела хранить до какого-нибудь крайнего случая. Стало быть, она отчетливо понимала, что нечто из ряда вон выходящее произойти может. Да что там! Что это я перед вами какие-то реверансы начала делать и выражаться иносказательно! Я вот чего не понимаю. Бабуля, раскопав эту трагедию, не могла не понять, что имеет дело со случаем отнюдь не одинарным. И стало быть, сам метод…
— Вот именно, сам метод и, следовательно, сама школа… Ты посмотри, дорогое дитя, на дату, когда эта статья писалась. Оттепель. Слово «психоанализ» только-только реабилитировано, его по инерции еще произносят шепотом, как имя Фрейда и иже с ним. Представляешь, чем могла обернуться публикация такой статьи? Бабушка представляла. А между прочим, за эту школу ее родной батюшка и твой, Ванда, дед, великий ученый доктор Василевский, голову сложил в сталинских лагерях. Так могла ли она? К тому же подобный случай зафиксирован был один. Она перелопатила потом тонны архивных документов, изучая последствия применения метода на других больных. Твой покорный слуга в этом ей активно помогал. Рецидивов мы не обнаружили. Ни одного. Так имели ли мы право? Нет. И тысячу раз — нет!
— Помилуйте, Григорий Иванович! Да кто же их фиксировал, рецидивы эти? Ведь кто знает, сколько лет спустя она, обломанная вроде бы заноза, снова вылезала наружу и в каком обличье? А это… Это могли быть десятки и сотни молодых баронесс и убиенных ими старушек, детей и собачек. Мне даже думать страшно, сколько жертв у этой ошибки…
— Ванда! — Профессор Максимов строго постучал по столу тонким узловатым старческим пальцем. — Не суди, да не судима будешь… Не забывай об
— Но статью бабушка тем не менее велела вам сохранить?
— Велела. Однако сама к байеровскому методу тоже впоследствии прибегала неоднократно, и тебе, насколько мне известно, он не чужд.
— В том-то и дело…
— Вот именно! В чем, собственно, дело-то?! Ты трезвонишь мне ни свет ни заря, рыдаешь, потом мчишься через всю Москву сломя голову ради того только, чтобы поинтересоваться, в честь кого вас с бабушкой назвали Вандами! И я, старый дурак, разволновался непозволительно, решил, случилось что-то из ряда вон, о чем Ванда покойная предупреждала, статью тебе выложил. Изволь-ка, голубушка, объясниться. Что у тебя все-таки произошло?
Старик профессор, похоже, разгневался не на шутку, на бледных до синевы старческих щеках его над кромкой совершенно седой короткой бородки выступили пятна нервного, с синюшным оттенком, румянца. Глядя ему прямо в глаза, Ванда молчала. В душе ее в эти минуты шла отчаянная борьба между желанием рассказать Максимову все, включая историю о давешнем явлении к ней бабушки, и совершенно противоположным решением: ничего этого не делать. Причина второго крылась отнюдь не в упрямстве Ванды или, упаси Боже, в обиде на старика за его грозную отповедь. Напротив, желание промолчать продиктовано было жалостью к доброму бабушкиному другу, столь отчаянно вставшему на ее защиту и, очевидно, бывшему главным ее советчиком в ту пору, когда она принимала нелегкое для себя решение по поводу злополучной статьи. Потому что цепочка трагедий, протянувшаяся сквозь нынешние осень и зиму, с неоспоримой жестокой ясностью доказывала: оба они в том давнем решении ошиблись. И ошиблись страшно.
В своем далеком, не познанном людьми мире бабушка ошибку свою осознала и, мучаясь раскаянием, пыталась оттуда заставить Ванду начать немедленно действовать здесь, предотвращая новые жертвы и новые ошибки.
Но было ли у Ванды право взваливать тяжесть этого осознания на плечи больного старого человека, который ничего не сможет уже изменить и только обретет душевные страдания и угрызения совести?
Молчание Ванды затянулось до неприличия. Профессор не отводил глаз, но суть ее сомнений была от него сокрыта, и в глазах его немой вопрос медленно сменялся нарастающей волной гнева.
Ванда поднялась с огромного старинного дивана, обтянутого изрядно потертой, а местами потрескавшейся черной кожей, стоящего на этом самом месте в просторном профессорском кабинете столько лет, сколько Ванда помнила себя. «Наверное, бабушка частенько сиживала здесь», — неожиданно подумала она, а вслух произнесла, нарочито сухо, чтобы избежать дальнейших объяснений:
— Простите, Григорий Иванович, чисто бабскую мою суету. Просто нервы расшалились. Ничего существенного или, как предупреждала вас бабушка, «из ряда вон выходящего», слава Богу, не произошло. Так, мелкие, вполне разрешимые проблемы. Если позволите, я сейчас откланяюсь с извинениями, а как-нибудь потом, позже, когда все окончательно станет на свои места, приеду к вам без всякой спешки, попьем кофе, и я все расскажу вам самым подробнейшим образом. Договорились?
Гнев в старческих выцветших, но цепких, как и прежде, глазах профессора Максимова всколыхнулся живой горячей волной. Это Ванда зафиксировала четко, но возраст и долгая практика научили старого доктора владеть собою, кроме того, ему было совершенно очевидно, что Ванну привели к нему отнюдь не пустячные, как пыталась представить она, проблемы.
— Ты сейчас лжешь, девочка, и я не знаю, что заставляет тебя делать это. Но хочу надеяться, что причины у тебя веские. Неволить не стану. Да не пытать же тебя на самом деле! А добровольно ты, раз уж решилась лгать, правды не скажешь. Упрямству твоему соперница была только твоя великая бабуля, я-то уж ваше семейство изучил, слава Богу. Потому ступай! Не знаю уж, что ты там затеваешь, но все равно — храни тебя Бог!
Ванда быстро обошла массивный стол, за которым восседал сухонький седой старичок профессор, и, склонившись, молча поцеловала старика в прохладную щеку, пахнущую каким-то до боли знакомым и одновременно забытым, советским еще, одеколоном.
— Статью забери. Раз уж она произвела на тебя такое сильное впечатление, — желчно бросил он ей вслед: гнев и обида все еще бушевали в его душе.
— Спасибо. — Уже на пути к выходу, не оборачиваясь, Ванда подхватила с дивана желтые, хрупкие от времени листы бумаги и, бережно прижимая их к груди, плотно притворила за собой массивную, так же, как и диван, обитую старомодной толстой черной кожей дверь профессорского кабинета.