Ящики незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
— Клянусь вам, мадам, утка не подгорела, именно потому, что она еще не дожарилась, я и обратился к вам с просьбой немного подождать.
Беседа продолжалась. Мсье Ласкен проявлял к ней какой-то жадный интерес. Он пытался вновь уловить ощущения своей семьи через эту выразительнейшую картинку своей домашней жизни и социального положения. Но смысл разговора с глазу на глаз расплывался, как и само лицо Виктора. Метрдотель превращался в представителя персонала офиса, затем в представителя рабочих, представителя правительства, представителя профсоюза, представителя группы инициалов, пляшущих на больших голых стенах столовой. Наконец мсье Ласкен опять услышал щелчок, и Виктор, перестав быть представителем чего бы то ни было живого, изгладился полностью из его памяти. Казалось, хозяйка дома была занята каким-то манекеном, словно обтекаемого жизнью, не проникаемой внутрь, и присутствие которого никак не воздействовало на чувства.
Мсье Ласкена мучили все те же тяжкие боли, но от них отвлекало ощущение, что
Он оказался наедине с женой и двумя детьми. Мир, сведясь к этим трем существам, к которым он чувствовал себя крепко привязанным, показался ему таким четким, выделяясь пятном яркого света на темном фоне забвения. Чтобы подтвердить стабильность этого семейного мирка и окончательно засвидетельствовать его существование, он хотел заговорить с Мишелин, но не нашел слов. Испуганный своей неудачей, он обернулся к Роже, потом к жене, но так и не смог издать ни звука. Мадам Ласкен обратилась к нему каким-то странным голосом, доносившимся издалека, и произнесла что-то непонятное. Дети словно удалялись в сумерки и, казалось, уменьшались на глазах. Он чувствовал, что катится к пропасти, и пытался за что-нибудь ухватиться. Столовая и гости исчезли. Усилием воли ему удалось пробить во мраке своей памяти узкий ход. Несколько мгновений он следовал по нему за семьей, поднимаясь по ступенькам, ведущим в прошлое.
Сначала в дверном проеме появилась мадам Ласкен в выходном платье в сопровождении детей. Мишелин — двенадцатилетняя девочка в короткой юбочке и с косичками. Роже — пятилетний мальчуган в матроске и белых перчатках. Картинка сменилась другой, более давней. Мишелин, сидя на коленях матери, качала белокурой младенческой головкой. Потеряв в воспоминаниях Роже, он чувствовал, что кого-то недостает, и ощупью искал сына в памяти. Но следующее видением отвлекло его от Мишелин. Его жена, совсем юная, в узком платье довоенного фасона, подняла боязливо глаза и смотрела из-под широкополой шляпы с большим кучерявым пером. Во взгляде мсье Ласкена сквозила беспомощная нежность. Только та жизнь, что теплилась в этой хрупкой форме, сдерживала угрозу ночи, подступавшей к нему вплотную. Уже казалось, что образ молодой жены фиксируется, детали одежды становятся более объемными, чем гаснущий свет взгляда. Он почувствовал, что последняя пружина его памяти разжимается, и сделал неимоверное усилие, чтобы вновь запустить механизм. На несколько секунд в его памяти всплыл островок. Другая молодая женщина, смешливая, с серебристыми волосами, в юбке до колен, постукивала указательным пальцем по длинному мундштуку, стряхивая пепел. В изгибе и гладкости ее длинной руки присутствовала женственность, которая вновь тронула мсье Ласкена. Все услышали, как он простонал и отчетливо произнес:
— Элизабет. Производство.
В тот же момент супруга и серебристая женщина канули в кромешную ночь. Мсье Ласкен уже не страдал. Он почувствовал, как силы плавно перемещаются и медленно покидают его. Вытекая, они сгущались перед его лицом, пользуясь темнотой и его слабостью, тогда как он все уменьшался и становился ничем. Наконец он склонился над тарелкой и умер с полным достоинства выражением лица.
II
По возвращении с кладбища Пасси жизнь казалась вполне выносимой, и каждый приглушил свою боль. Только мадам Ласкен, начиная понимать, что потеряла человека, достойного любви и очень доброго к ней, еще горевала. До самого момента похорон горе ее было тихим. За два дня, в течение которых покойник лежал на траурном ложе, она насытилась созерцанием лица, которое вчера еще было грозным, а сейчас уже перестало быть таковым. Она удивлялась, что может смотреть на него без малейшего смущения. Значит, угроза, которая всегда подавляла ее в присутствии мужа, коренилась не в форме лица. Ей часто хотелось, чтобы он отрастил бороду или отпустил чуть длиннее усы, в общем, смягчил бы чем-нибудь свои мужественные черты. Сейчас она понимала, что растительность ничего бы не изменила. Все дело было в трепете жизни, в неусыпности мужского инстинкта, который ее женское тело отвергало, даже в периоды покоя. Перед лицом смерти, наконец осмелев, она испытывала запоздалое желание выразить ему свою нежность учтивыми и детскими словами, наивно-женскими играми, на которые он уже не мог никак ответить.
Семью немного смутили слезы мадам Ласкен, которые были совершенно некстати. Устав сменять друг друга возле нее в маленьком салоне на первом этаже и повторять одно и то же плохо поставленными голосами, к ней приставили школьную подруг и старую болтливую и любопытную кузину, которая хотела докопаться до сути этой странной смерти и выпытывала все подробности.
Мужчины расположились в двух комнатах — в гостиной и кабинете, окна которых выходили в сад, находящийся за домом Ласкенов. Бернара Ансело — присутствие на роковом обеде еще более сблизило его с семьей — доставила одна из
Пондебуа пытался собрать вокруг себя людей и быть в центре внимания, чтобы не оказаться наедине с мсье Ленуаром, свекром Мишелин, намерения которого ему казались весьма недвусмысленными. Промышленник не упустит случая пристроить в компанию Ласкена своего сына с тем, чтобы тот позже стал там хозяином. Высокого роста, красивый, похожий на пирата, мсье Ленуар не был лицемерен, он четко осознавал, что проявляет довольно грубый интерес к делам компании, ему была присуща изумительная способность игнорировать в других людях нежную сеть, сплетенную моралью. Большинство людей, не успев еще скрестить с ним шпаги, уже чувствовали, что с них сорвана убогая паутина приличий и человеческого уважения и обнажен каркас интересов. Люку Пондебуа внушал ужас этот здоровый и трезвомыслящий зверь, обделывавший свои дела, не будучи изощренным в играх честности. И самое отвратительное: этот человек был напрочь лишен цинизма. Пондебуа старался не сталкиваться с ним. Зная в общих чертах, какие распоряжения содержатся в завещании мсье Ласкена, который как-то ему об этом рассказывал, он предпочитал уклоняться от прямого разговора до того момента, когда сможет прикрываться волей покойного. Шовье тоже догадывался о намерениях Ленуара и лениво, со скучающим видом поддерживал игру Пондебуа. Несмотря на все уважение к писателю, он втайне предпочитал пирата.
— У нас не было времени пообщаться, — сказал мсье Ленуар, доставая часы. — Однако я хотел бы поговорить с вами о том, что сейчас готовится.
— Всеобщая забастовка?
— Всеобщая забастовка — не совсем верное слово. В металлургии, например, она пощадит некоторые значительные группы.
Настало общее молчание. Пондебуа думал об этой полувсеобщей забастовке, зараза которой в некоторые двери не проникает.
— А ваши заводы на Мозеле она пощадит?
— Естественно. Я сделаю все возможное, чтобы и заводы Ласкена не пострадали. В Париже это будет не так легко, как на Мозеле. Вам придется мне помочь.
— Я на тебя тоже рассчитываю, не забывай, — добавил Мсье Ленуар, свирепо глядя на сына.
Траур был к лицу Мишелин. Она носила его с элегантностью, в которой не чувствовалось ни импровизации, ни подготовки. Она продолжала быть прекрасно одетой. Черное оттеняло ее белокурые волосы и нежный цвет лица. Ее меланхолия была соблазнительна. Бернара Ансело восхищали в ней спокойствие и невинность прочного богатства. В тихом саду Ласкенов он со счастливым видом слушал Мишелин, болтающую ему о всяких пустяках. Она говорила без кокетства, с немного ограниченным, но твердым здравомыслием. В ее мирке все было упорядоченно. Ее представления об обществе, о правительствах, о труде, бедности и богатстве, о соотношениях между разными частями мира казались ей бесспорными и окончательными. Бернар ощущал в ней и ту чистоту чувств, которую поддерживала удобная и гигиеничная жизнь. Общение с девушкой было приятно и действовало успокаивающе. Он был тронут дружеской искренностью, с которой молодая особа сообщала ему о своих угрызениях, связанных с безобидной ложью, сказанной отцу. Увидев слезы в ее глазах, он взял ее за руку.
После того как отец ушел, Пьер Ленуар спустился к ним в сад. Лицо его был отмечено озабоченностью и грустью. Бернар, сердце которого таяло от сострадания к Мишелин, отнесся к своему другу без внимания.
— Завтра я начинаю работать на заводе, — сообщил Пьер скорбным голосом.
В ответ на эту новость друг что-то пробурчал без угасания и любопытства.
— Мой отец считает, что этого требует от меня долг. Послушать его, так мое присутствие там просто необходимо. Можно себе представить, насколько справедливо его суждение, если принять во внимание тот факт, что в делах я не разбираюсь и никогда этому не научусь. Слава Богу, на заводе достаточно квалифицированных людей для управления предприятием. Зачем тогда я там нужен, если буду только мешать? И этот долг от меня требует находиться там девять часов в день. Девять часов! Ох, прощай моя карьера бегуна.
— Это печально, — сказала Мишелин. — Бедный Пьер.
— Я конченный человек. Осталось только отрастить бороду и купить себе зонтик. И это при том, — добавил Пьер, сгибая и разгибая ногу, — что мне было чем похвалиться.
У него вырвался горький, почти отчаянный смешок. Он мечтал использовать состояние своей жены, чтобы целиком отдаться бегу, к которому имел весьма блестящие способности. У него была фотография с посвящением от великого Ладумега, привезенная из свадебного путешествия в Египет и висевшая в супружеской спальне. По утрам, еще не оторвав голову от подушки, он обязательно бросал на нее обожающий взгляд и с ритуальным вздохом указывал на нее Мишелин, произнося: «Вот это человек» или что-нибудь в этом роде, выражая свое восхищение знаменитым бегуном и, вместе с тем, бессознательный упрек в адрес жены. Действительно, при всем удовлетворении, которое доставляли ему любовные утехи, Пьер испытывал инстинктивное недоверие к встряскам, от которых дрожат мускулы и слабеют икры. Он знал, что серьезный бегун должен ограничивать себя в своих желаниях и прихотях, поэтому исполнение его супружеского долга всегда сопровождалось угрызениями совести в ногах.