Яшмовая трость
Шрифт:
Хриплый и меланхолический крик гондольера прервал г-на де Молеона. Гондола покинула Большой Канал и огибала угол маленького «rio», погружаясь в его длинную тень...
СЛЕКЛЯННЫЕ БУСЫ
Когда старшая из сестер Бакколи разместила мои чемоданы в комнате, где мне предстояло обитать в течение моего пребывания в Венеции, и осведомила меня с любезностью и самодовольством о том, что соседом моим будет французский художник, поселившийся уже несколько месяцев тому назад в пансионе, который мои хозяйки держали на Заттере, неподалеку от Понте-делла-Кальчина, я, говоря по правде, испытал от этого весьма слабое удовлетворение.
В самом деле, я более всего ценил в пансионе Бакколи, после его местоположения, то, что вы там не рискуете встретить путешествующих парижан. Обычными постояльцами сестер Бакколи были либо местные
Я, однако, несколько успокоился, когда она добавила, что художник этот — скромнейший и незаметнейший из соседей, что он проводит целые дни вне дома и приходит лишь к завтраку и обеду. Но так как я собирался столоваться в ресторане, присутствие г-на Жюля Плантье не должно было оказаться для меня обременительным. К тому же я был оптимистом. Синьора Бакколи подняла штору грубого желтого полотна, и мне вновь открылся изумительный вид, который так часто приводил меня в дом на Заттере. Вид этот не изменился со времени моего последнего приезда. Он по-прежнему являл моему взору канал Джудекке с его большими пароходами на якорях вдоль набережной, а по ту сторону канала, над пестрыми фасадами зданий другого берега, благородную палладиеву архитектуру церкви Реденторе, колокола которой так чудесно сливаются, в их воздушной гармонии, со свистками vapporetti и стоном морских сирен. Этого оказалось достаточно, чтобы привести меня в хорошее состояние духа. А кроме того, я с таким удовольствием вновь увидел старую лестницу дома Бакколи, его вестибюль и мою обычную большую комнату с ее старомодной мебелью и серо-зелеными плитами пола!
Синьора Бакколи не солгала. Г-н Плантье, французский художник, был примерным соседом. За целую неделю я лишь мельком несколько раз его видел. Это был молодой человек лет тридцати, застенчивый и незаметный. Он, казалось, отнюдь не искал моего знакомства. Я ему был за это благодарен. Я наладил себе чудесную жизнь, состоящую из безделья и прогулок. Очарование Венеции вновь захватило меня. Я испытывал особого рода романтический восторг, который рождается из ее атмосферы, насыщенной меланхолией и лихорадкой. Не есть ли Венеция тот город, где легче всего мечтается о прекрасных и фантастических приключениях?
Приключение, постигшее меня, было из числа самых обыкновенных и даже самых глупых. Однажды, спускаясь по ступенькам моста, я поскользнулся на лимонной корке. Меня привезли со сломанной ногой в дом Бакколи, и г-н Плантье, там находившийся, помог мне подняться в мою комнату. На другой день он зашел справиться о моем здоровье. Так как я предвидел, что мое заточение будет продолжительным, и боялся соскучиться, я поручил синьоре Бакколи передать мою просьбу г-ну Плантье навестить меня. Я хотел отблагодарить его за выказанную им мне симпатию. Г-н Плантье очень мило изъявил свою готовность. Он ежедневно заходил на несколько минут посидеть около моего шезлонга. Естественным предметом наших разговоров была Венеция.
Однако, удивительным образом, Венеция, казалось, нисколько не интересовала г-на Плантье. Его равнодушие к ней меня изумляло. Что же он в таком случае делал все три года, которые провел здесь? Впрочем, ничуть не более как будто интересовало г-на Плантье и искусство, которым он занимался. Он говорил о нем с явным чувством усталости. Тщетно расхваливал я ему красоты Венеции и чудеса венецианской живописи — он меня слушал с видом безнадежной печали. По мере того как я ближе знакомился с этим человеком, он все более казался мне непонятным; тем не менее у него не было недостатка ни в уме, ни в образовании, но, без сомнения, какое-то событие, о котором я не решался его спросить, парализовало его дарование и разрушило жизненные силы. Мало-помалу г-н Плантье стал мне рисоваться героем романа.
Между тем моей ноге становилось лучше, и я мог уже делать несколько шагов по комнате. За этим упражнением застиг меня однажды г-н Плантье. Достав из моего сундучка несколько стеклянных бус, какие выделывают в Мурано, я возвращался к моему шезлонгу, когда он вошел. При виде бус, которые я держал в руке, он покраснел. Сев возле меня, он с минуту молчал. У него был очень смущенный вид, и он смотрел с волнением на цепочки цветного стекла. Вдруг он заговорил:
— Ах, сударь, извините меня, но всякий раз, как я вижу эти стеклянные бусы, я вспоминаю печальный случай, сделавший меня таким несчастным, каков я теперь и каким не всегда был; ибо, сударь, я не всегда был тем жалким дурачком, каким сейчас должен
У г-на Плантье развязался язык, и я чувствовал, что бедняга облегчал свою душу этим признанием. Он продолжал:
— Можете себе вообразить, с каким жаром я водрузил мой мольберт перед полотном Дворца Дожей. Кроме моей работы, у меня была лишь одна мысль: о моей любви. Нежное лицо Жюльетты улыбалось мне из глубины отсутствия. Отчего не была она со мной, чтобы так же наслаждаться красотами Венеции! Как чудесно отразился бы в ее глазах дивный свет волшебного города! Отчего не мог я послать ей мягкий радужный блеск его заключенным в одном из прекрасных ожерелий восточного жемчуга вроде тех, какие вешали Веронезе и Тьеполо на шеи своих Европ и Клеопатр? Вместо этих драгоценностей я выбрал для нее самые блестящие из стеклянных жемчужин, которые выделывают так искусно венецианские стекольщики.
Г-н Плантье взял одно из ожерелий, лежавших у меня на коленях, и стал, опустив голову, его рассматривать. Внезапно он разразился скорбным смехом:
— Увы, сударь! Вы понимаете, не эти убогие стекляшки нужны были Жюльетте! О, я не сержусь на нее за то, что она сделала! Она не могла поступить иначе. Вся вина на моей стороне. По какому праву, во имя своей любви, я хотел обречь ее на бедность, на тусклую и исполненную лишений жизнь? Она была права, только ей не следовало подавать мне надежду на счастье. Бывают печали, от которых исцеляются, бывают скорби, которыми даже гордятся, но мой случай — из тех, от которых нельзя оправиться. В нем есть что-то жалкое и смешное. Да, смешное, потому что в письме, в котором Жюльетта сообщала мне о своем решении, возвращая мне мое слово и беря обратно свое, она также извещала меня о предстоящем ее браке. Жюльетта выходила замуж за господина Лаваре, богатого банкира, господина Лаваре, того самого старого друга ее семьи, который притворился, что покровительствует нашей любви, и, чтобы лучше достичь своей цели, удалил меня от моей невесты, послав меня сюда на свои средства копировать «Похищение Европы» Веронезе, получившее, применительно к судьбе моей, символический и насмешливый смысл!
Г-н Плантье на минуту замолчал, потом заговорил снова:
— Таков, сударь, банальный случай, разбивший мою жизнь. Я знаю, вы мне скажете, что я должен был защищаться, бороться, сделать какую-нибудь попытку. Увы! Я человек слабый, и я не нашел в себе должной энергии. Измена Жюльетты раздавила меня. С тех пор я остался в Венеции. Я отрекся от всякого честолюбия и забросил свое искусство. Я живу мелкими заказами, которые выполняю как ремесленник, не как художник. Не желая, чтобы другие узнали о моем падении, я порвал все сношения с прежними друзьями. Трех лет оказалось достаточным, чтобы они совершенно меня забыли. Что касается Жюльетты, я ничего больше не слышал о ней; но недавно, движимый каким-то сожалением о моем артистическом прошлом, я пошел на выставку, открывшуюся в Городском саду, и там, в зале французских художников, очутился перед ее портретом. Да, сударь, она была передо мной, в наряде элегантной женщины, изображенная Фламенгом, и на шее у нее было одно из тех роскошных ожерелий восточного жемчуга, которые являются как бы эмблемой Великого Ордена Богатства и с которыми не могут, не правда ли, состязаться какие-то стеклянные шарики, покрытые глазурью мастерами лагуны на медленном огне их жаровен?
Г-н Плантье перестал говорить. Крупная слеза скатилась по его бледной щеке. Он сложил руки на колене и замер в позе обреченного.
В окне ветер колыхал штору желтого полотна. С набережной доносился шум шагов и голосов. Вдали пышный фасад Реденторе высился по ту сторону сверкающей воды. Я почувствовал себя взволнованным меланхолической жалостью. Правда, истории г-на Плантье, французского художника, недоставало романтичности и богатого венецианского колорита; ее герои не имели ни загадочных масок, ни таинственных баут; но среди торжественного и волшебного убранства, окружавшего нас, она мне показалась еще трогательнее, так как она изображала жалкое крушение человеческого сердца, и банальность ее не мешала почувствовать всю скрытую в ней глубокую и мучительную горечь.