Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]
Шрифт:
[Фото 17. В 1977 г. Бродский переехал из Мичигана в Нью-Йорк — на Мортон-стрит, 44. Надпись на калитке соответствует взгляду на жизнь новоявленного американского гражданина: «PRIVATE. DO NOT TRESPASS». Фото Л. Лосева.]
Путешествию индивидуума во времени и пространстве соответствует в истории подобное движение в сторону небытия. Не столько из-за атомной угрозы или других военных действий, сколько потому, что общества и цивилизации подвластны той же «войне замедленного действия», что и человек. Самую большую угрозу Бродский видит в демографических изменениях, ведущих к гибели западной цивилизации, то есть культуры, основанной
Будущее отдельного человека совпадает с будущим мира: смерть индивидуума со смертью индивидуализма. Отношение Бродского к такому развитию фаталистически смиренное, ибо
В этом и есть, видать, роль материи во времени — передать всё во власть ничего…Против всепоглощающего Времени, ведущего к исчезновению и мира и человека, Бродский ставит Слово. Так же, как у Горация, а в русской традиции у Державина и Пушкина, воздвигнутый им памятник состоит из слов. «О своем — и о любом — грядущем / я узнал у буквы, у черной краски», — пишет он в «Римских элегиях» (1981), и в одном из последних стихотворений, «Aere perennius» (1995): от поэта «в веках борозда длинней, / чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней».
Вера в торжество поэтического слова над временем и смертью утверждается во многих стихотворениях, часто в конечных строках:
…Я верю в пустоту. В ней как в Аду, но более херово. И новый Дант склоняется к листу и на пустое место ставит слово. («Похороны Бобо», 1972) Право, чем гуще россыпь черного на листе, тем безразличней особь к прошлому, к пустоте в будущем. Их соседство, мало суля добра, лишь ускоряет бегство по бумаге пера. («Строфы», 1978) Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу. («Пятая годовщина», 1977) Так родится эклога. Взамен светила загорается лампа: кириллица, грешным делом, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, знает больше, чем та сивилла, о грядущем. О том, как чернеть на белом, покуда белое есть, и после. («Эклога 4-я (зимняя)»)Веру Бродского в поэтическое слово следует рассматривать в свете его взглядов на время и пространство. Искусство выше общества — и самого художника. То, что не язык инструмент поэта, а наоборот, является у Бродского центральной идеей, сформулированной наиболее красноречиво и детально в Нобелевский
…будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом — то есть всем лежащим впереди временем… Создаваемое сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих языков в течение следующего тысячелетия.
Люди умирают, но не писатели. «Они забываются, выходят из моды, переиздаются. Постольку-поскольку книга существует, писатель для читателя всегда присутствует». Мысль не уникальная, но мало кто выражает ее так страстно и убежденно, как Бродский — и ранний Оден. В элегии, написанной Оденом на смерть Йейтса, об ирландском барде говорится: «The words of a dead man / Are modified in the guts of the living» [5] . Как мы видели, слова Одена в третьей части этого стихотворения о том, что время «боготворит язык», произвели неизгладимое впечатление на Бродского, когда он его прочитал впервые. Это здесь он нашел мысль, о том, что язык выше не только общества, но и поэта и самого Времени.
5
В переводе А. Эппеля: «Слова умершего / Пресуществуются в живущем».
Среди всех форм словесного искусства в эстетической иерархии Бродского поэзии отведено особое место. «Природе искусства чужда идея равенства, и мышление любого литератора иерархично. В этой иерархии поэзия стоит выше прозы…» Мысль, хотя и вызывающая, однако она не является выражением банального взгляда на поэзию как «лучший» вариант прозы. Речь идет здесь о логическом выводе из иерархического взгляда Бродского на триаду язык — время — пространство. Время больше, чем пространство, а язык больше, чем Время. Писать — это по существу попытаться «настигнуть или удержать утраченное или текущее Время», и для этого у поэта есть специальные средства, которых у прозаика нет: размер стиха, цезуры, синтаксические паузы, безударные слоги, разные окончания. Песня есть «реорганизованное время», говорит Бродский (в эссе о Мандельштаме), или же просто «хранилище времени» (об Одене). И если язык жив поэтом, не живо ли само время поэтом — в поэзии?
Рифма тоже есть способ реорганизовать и удержать время; рифма отсылает назад, но и создает ожидание, то есть будущее. Когда Бродский так энергично и последовательно подчеркивает значение формы, он это делает, будучи уверенным в ее двойной функции структурирующего элемента и носителя культуры. Он хочет, как утверждал в разговоре со мной, писать так, чтобы быть понятым своими предшественниками. Если «можно высказать только определенное количество мыслей, можно выразить только определенное количество подходов к реальности этого мира», то количество поэтических форм неограниченно. Утверждение абсолютной ценности формы является, таким образом, не выражением формализма, а фундаментом того, что можно назвать поэтикой Бродского.
Чтобы легче двигаться вместе со Временем, стихотворение должно попытаться подражать его монотонности. В «Мраморе» Туллий говорит, что «все, что тона не повышает… Это и есть искусство… Все, что не жизни подражает, а тик-так делает… Все, что монотонно… и петухом не кричит… Чем монотонней, тем больше на правду похоже». К этой просодической монотонности Бродский стал с годами стремиться все более:
Я склоняюсь к нейтральности тона и думаю, что изменения размера или качество размеров, что ли, свидетельствуют об этом. И если есть какая-либо эволюция, то она в стремлении нейтрализовать всякий лирический элемент, приблизить его к звуку, производимому маятником, т. е. чтобы было все больше маятника, чем музыки.