Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]
Шрифт:
Многие советские евреи обзавелись приглашениями от израильских родственников, реальных и фиктивных, — на случай, если ситуация разовьется так, что эмиграция станет неизбежной. Идея обмена евреев на зерно была американской, но получила поддержку многих советских людей, считавших евреев «безродными космополитами», у которых настоящая родина — Израиль. В еврейских кругах жива была память об антисемитской кампании последних лет сталинского правления, и они допускали, что при экономически трудной ситуации власти могут снова разыграть «еврейскую карту», спихивая вину на евреев и возбуждая антисемитские настроения в стране. Приглашение в Израиль было как бы подстраховкой.
Случалось, что приглашение из Израиля приходило к людям, об этом вовсе не просившим, — видимо, отправлявшей приглашения стороне казалось, что так она может стимулировать эмиграцию. Именно такое приглашение — от некого Моисея Бродского — получил
Существовала одна-единственная возможность покинуть СССР, сохранив свое советское гражданство и право посещать родину когда угодно: брак с иностранным гражданином. Долгая связь с одной английской слависткой могла бы окончиться браком, но отношения распались по ее инициативе. Однако Бродский был нацелен на отъезд и весной 1972 года подал заявление о регистрации брака с молодой американкой, проходившей стажировку в Ленинграде. Близкому другу он признался, что в этот раз речь идет о фиктивном браке.
Если бы Бродский покинул Советский Союз как супруг иностранки, с советским паспортом, он мог бы свободно курсировать между США и СССР. Прецеденты были: например, Владимир Высоцкий, женатый на французской кинозвезде Марине Влади, или пианист Владимир Ашкенази, сочетавшийся браком с исландкой. Вот этому-то любой ценой и хотели воспрепятствовать советские власти. Безоглядная решительность их действий объяснялась, судя по всему, тем, что отец девушки, влиятельный человек, знавший Никсона, проинформировал президента о планах дочери. Худо, если вопрос о браке Бродского с американкой будет поднят на предстоящем саммите; еще хуже, если тунеядцу Бродскому будет позволено мотаться между Америкой и СССР. Поэтому власти приняли решение выдворить его из страны за неделю до приезда Никсона в Москву.
Через шесть дней после посещения ОВИРа Бродскому по телефону сообщили о том, что его ходатайство об эмиграции удовлетворено. Разумеется, это являлось чистой формальностью, так как все было предрешено, но власть хотела сохранить видимость законности. Поэт Александр Кушнер был у Бродского, когда раздался звонок. Он навсегда запомнил, как, положив трубку, Бродский закрыл лицо руками. На оттиске стихов, напечатанных на Западе, который он в тот же день подарил Кушнеру, он написал: «Дорогому Александру от симпатичного Иосифа в хорошем месте в нехорошее время».
Время до отъезда проходило в страшной суете. Заграничный паспорт Бродский получил в день своего рождения, 24 мая, — его, как всегда, праздновали в «полутора комнатах», которые он делил с родителями. В этот раз было больше гостей, чем обычно, — около тридцати. В конце мая он уехал в Москву прощаться со своими столичными друзьями, в том числе с Надеждой Мандельштам, Лидией Чуковской и Евгением Рейном.
В самые последние дни перед отъездом Иосиф был, как записал Томас Венцлова в своем дневнике, «в очень плохом состоянии — на грани нервного срыва». Третьего июня, за день до отъезда Бродского, он записал его слова: «Там я не буду мифом. Буду просто писать стихи, и это к лучшему».
Но до того как он попал «туда», в ту же ночь, Бродский сочинил письмо Генеральному секретарю Коммунистической партии Советского Союза:
Уважаемый Леонид Ильич,
покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы,
Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны. Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас.
Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота — доброта. От зла, от гнева, от ненависти — пусть именуемых праведными — никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы, их еще усложнять.
Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.
С уважением
Ваш И. А. Бродский
[Фото 13. Бродский в аэропорту Пулково перед тем как сесть в самолет, 4 июня 1972 г. Фото М. Мильчика.]
Перед тем как сесть в самолет, он попросил друга опустить письмо в почтовый ящик. Он признавался, что наивно надеялся на ответ; но ответа, разумеется, не последовало. Ответ пришел спустя пятнадцать лет, в 1987 году, — через пять лет после смерти генсека — когда в связи с Нобелевской премией «Новый мир» напечатал пять стихотворений Бродского, тем подтвердив, что его душа пригодилась русскому народу.
В Вене Бродского встретил американский славист Карл Проффер, который предложил ему должность poet in residence в Мичиганском университете в Анн-Арборе. Бродский согласился, хотя у него были и другие предложения — в Европе: если порвать с прошлым, объяснил он, лучше сделать это как можно радикальней: «Это большая перемена. Пусть она будет по-настоящему большой».
В багаже у Бродского была бутылка литовской водки, подарок от Томаса Венцловы. Ее он должен был распить с Оденом, который уже пятнадцать лет жил в Австрии и с которым Бродский надеялся встретиться. Оден хорошо знал, кто такой Бродский. Его уже попросили написать предисловие к готовившемуся сборнику стихов Бродского в английском переводе. Приветы, открытки и книги от Одена Бродский получал еще в Ленинграде.
Уже на четвертый день в Вене Бродский и Проффер взяли напрокат машину и отправились на поиски деревни, где жил Оден. Миновав три деревни с названием Кирхштеттен, они увидели знак с надписью «Auden-Gasse» («Переулок Одена») и поняли, что приехали. Проффер пытался, помнил Бродский, «объяснить причины нашего пребывания там коренастому, обливающемуся потом человеку в красной рубашке и широких подтяжках, с пиджаком в руках и грудой книг под мышкой. Человек только что приехал поездом из Вены и, поднявшись на холм, запыхался и не был расположен к разговору. Мы уже собирались отказаться от нашей затеи, когда он вдруг уловил, что говорит Карл Проффер, воскликнул „Не может быть!“ — и пригласил нас в дом».