Язык, который ненавидит
Шрифт:
Нарядчик даже рассмеялся, насколько невероятной показалась ему нарисованная мной картина.
– Я тебя когда обманывал? Говорю, как на духу: статья жуткая, а человек хороший. Не темню.
Я подвел итоги нашему спору:
– Беру на испытание. До первого самого незначительного нарушения. И никаких потом поблажек и скидок.
– Поблажек не надо, нарушений не будет, – снова заверил обрадованный нарядчик.
4
На другой день он сам привел в лабораторию нового дневального. Этот поступок развеял мои последние сомнения. Я втайне опасался, что нарядчик получил от бандита очень уж большую «лапу» и потому старается. Но личное сопровождение выходило за межи
– Фомка Исайченко, – представил мне нарядчик своего друга. – В смысле, конечно, Трофим Пантелеевич, только это для анкеты, а так он человек как человек – Фомка. Для твоих девчат можно и Трофим.
Трофим Исайченко, и впрямь, был по виду человек как человек – чуть ниже меня, человека невысокого, но гораздо шире в плечах, с крепкими руками, лопатообразными ладонями – серьезные хироманты ужаснулись бы, кинув взгляд на такую ладонь. На ней, я потом из любопытства поинтересовался, была всего одна линия и призрачный намек на вторую. И у него было хорошее лицо, отнюдь не бандитское, и самое для меня главное – открытая улыбка, а я всегда держался мнения, что добрая улыбка – визитная карточка души. Глаза зато были неопределенные, от погоды, а не от природы – утром светлые до водянистости, днем желтоватые, а ввечеру промежуточные между серыми и коричневыми. Цвет глаз, правда, не входил в объявленную мною нарядчику опись обязательных для дневального качеств, – и поэтому я не возразил ни тогда, ни потом против удивительного непостоянства их цвета.
– Будешь орудовать этой метлой, правда, поношенная, – показал я на главное орудие его ремесла, возвышавшееся в бывшем азацисовском углу.
– Сегодня же сделаю новую, – пообещал он. – Знаю местечко, где заначен привезенный с материка запас ивы. Выберу самые тонкие веточки. Разрешите отлучиться на часок?
– Не больше, чем на часок, – строго предупредил я.
И часа не прошло, как в лаборатории появился великолепный веник, много послуживший нам и после того, как Трофима в лаборатории уже не было. Старую метлу он тоже не выбросил – она осталась для грубого наружного подметания.
В тот же день обнаружилось за Трофимом еще одно свойство, совершенно немыслимое у Азациса. Три девушки понесли в цех отремонтированный самописец – расходомер воздуха. Прибор был тяжелый, на пару десятков килограммов, а до цеха метров двести. Девочки только приноравливались ухватить его понадежней, чтобы не повредить по дороге, как Трофим растолкал их, принял самописец на грудь и скомандовал:
– Одна впереди, показывай дорогу. Да шагай осторожно, в цеху на полу всякого навалено.
Вскоре ни одна девушка не бралась за тяжелые аппараты, а только кричала в угол:
– Трофим, бери сразу три термопары с гальванометром и неси за мной.
И не было случая, чтобы Трофим отказался.
Вначале я думал, что в новом дневальном говорит угодничанье, стремление к каждому подделаться, быть нужным всем – очень ценное качество для человека, попавшего «незаконно» на легкую работешку и опасавшегося, что любая лагерная проверка может выбросить его вон. Но вскоре я убедился, что он любит саму работу. Он наслаждался любым трудом, ему нравилось напрягать свои мускулы. Он просто изнемогал, если не мог чего-то переносить, передвигать, чистить, чинить, прилаживать. И, наверное, обижался бы и страдал, если бы кто надрывался на непосильной работе, а ему не позволили оттолкнуть того неумеху и радостно взвалить на плечи ношу, которую тот и сдвинуть с места не мог. Я понимал его. Я сам был таким – страдал, если не мог потрудиться – особенно во внеслужебные часы. Правда, между нами было важное различие: он трудился одними руками, а я, до боли утомляя свои руки писанием и многократной переделкой стихов, все же присовокуплял к ручному труду и мыслительный – рифмы рождались в голове, а не только на кончиках пальцев.
Все же его искреннее трудолюбие
Не прошло и двух недель пребывания Трофима в лаборатории, как он продемонстрировал еще одну удивительность своей натуры.
Именно продемонстрировал. Однажды он явился в лабораторию с утреннего развода свирепо избитый. Один глаз заплыл, под другим переливался цветами радуги огромный синяк, нос и губы распухли, уши, багровые и вздувшиеся, свисали до подбородка. Вероятно, и на всем теле были следы такого же рода, но и одного взгляда на лицо было достаточно, чтобы понять, что его мордовали долго, усердно, и не только кулаками.
– Напился и подрался, Трофим, – констатировал я сурово.
Он опустил голову.
– Не… Не пил… И не дерусь, вы это напрасно. Просто побили.
– Вот так – просто побили. А за что, скажи на милость, просто бьют? Без всякой вины, я так понял?
Он по-прежнему старался не глядеть на меня.
– Почему без вины? Без вины не бывает. Играли в колотье, ну в стыри, понял? В карты, по-вашему. Плохо передернул…
– А зачем играешь в карты, если не умеешь?
Он вдруг обиделся.
– Не умею! Еще мальцом играл, на любой заклад соглашался. Не то, что старье, дай новую колоду, через час любую карту назову, только раньше погляжу на них.
– Знаю. Будешь накалывать сзади иголкой и ощупью, определять, сколько наколок.
Он все больше обижался.
Зачем накалывать? В колотый бой мы не играем. Тем более у нас старье, все стыри – рвань. Глазами надо работать, это главное.
– И берешься любую новую карту узнать, только поглядев на ее рубашку?
Он ощутил мою заинтересованность и оживился.
– Само собой, каждую надо посмотреть, подержать в руках. Без этого как же? И если за выгоду…
Мне нестерпимо захотелось наказать его за хвастовство – очень уж оно не вязалось с изуродованной физиономией. В шкафу у меня хранилось небольшое сокровище, добытое еще перед войной, – колода нераспакованных атласных карт, пятьдесят две штуки плюс два джокера для игры в покер. Я достал пакетик и положил на стол.
– Сколько тебе нужно времени для предварительного изучения?
– Часа хватит.
– Действуй. Угадаешь из двадцати карт половину, поставлю пятьдесят граммов неразбавленного. – Я швырнул карты на стол. – Засекаю время. Час пошел.
Для осторожности я не вышел из комнаты, чтобы не дать ему «махлевать», и попросил лаборантов некоторое время меня не беспокоить. Трофим деловито изучал карты – брал каждую в руки, бросал взгляд на картинку и внимательно разглядывал рубашку, поворачивая карту под разными углами. Для меня рубашки всех карт были одинаковы – повторяющаяся на каждой невыразительная сетка еще не испытала на себе прикосновения грязных и сальных пальцев и поворот под углом к свету ни на одной не показывал отличия от другой. Но Трофим, видимо, что-то находил – вдруг клал несколько карт рядышком и молча сравнивал их рубашки, потом, покончив с изучением одной карты, рассматривал десяток других, снова возвращался к оставленной – и долго что-то высматривал на точно такой же сетке линий, какие были на всех других рубашках. Несколько раз он озадаченно покачивал головой, словно открывалось что-то совсем уж чрезвычайное, и откладывал заинтересовавшую карту в сторону, чтобы минут через пять снова воротиться к ней. Прошел заданный час, а он и не думал отрываться от рассыпанной на столе колоды. Мне надоело следить за ним, я стал читать какую-то книгу, лишь изредка поглядывая, только ли он изучает рисунок на рубашках или старается оставить на нем свои следы.