Йоше-телок
Шрифт:
— Сейчас я тебя уже ни к кому не поведу. Что ты будешь делать?
— Сидеть и читать псалмы.
Шамес рассматривает чужака, оглядывает его со всех сторон и сердито бурчит:
— Экий телок.
Он подталкивает юношу ногой и решает оставить его здесь, у двери. Если этот бедняк не додумался встать перед бесмедрешем и найти хозяина, который взял бы его к себе, — он, шамес, не обязан о нем заботиться. Черт с ним! Но в тот же самый миг его осеняет мысль. Он вспоминает о Цивье — своей полунемой, засидевшейся в девках единственной дочери. И шамес задерживается на пороге.
— Ты
— Скиталец, — отвечает тот.
— Как тебя зовут?
Чужак долго думает. Наконец он называет имя:
— Йоше.
«Видно, сказал наугад», — мелькает в голове шамеса. Он берет чужака под руку и ведет к себе на ужин.
— Ну и телок же ты, Йоше, — говорит он, хлюпая сапогами по грязной улочке, ведущей от бесмедреша к старому кладбищу, где он живет в доме, выделенном ему общиной. Позади него идет чужак.
Они минуют баню, что стоит в ночи как объемное пятно, громоздкий квадратный кусок темноты. Проходят через богадельню, выходят из нее к обвалившейся каменной ограде, которая тянется вокруг кладбища. За оградой непрерывно шелестят деревья.
— Кладбище, — бормочет шамес. — Ты боишься мертвецов?
— Я боюсь Бога, — говорит его спутник.
Больше шамес не разговаривает. Ему становится не по себе рядом с этим молчаливым чужаком. Вскоре они подходят к воротам с низенькой калиткой.
— Пригни голову, — говорит шамес уже после того, как юноша ударился лбом.
В прихожей стоит доска для обмывания покойников и ящичек для переноски умерших детей, в котором сидит большая кошка с котятами. Шамес прогоняет их палкой.
— Кыш, черт бы вас побрал, вам что, больше сидеть негде?
Потом он заводит чужака в маленькую комнатку, где висит медная субботняя люстра, украшенная красными бумажными цветами, и стоят две кровати с высоко взбитыми подушками, застеленные ситцевыми простынями. Простыни яркие, все сплошь в цветах и птицах.
Из-за печи высовывается растрепанная белокурая девичья голова с зелеными, как у кошки, глазами.
— Я привел гостя, — говорит шамес. — Накрывай на стол, Цивья! А спать он будет на печке. Найдешь мою старую шубу и укроешь его.
Белокурая девушка нарезает селедку с невероятной быстротой. Все так и горит в ее руках. Растрепанные волосы, полные бедра, большие груди — все колышется и трясется, когда она что-то делает. Она смотрит на чужака зелеными глазами и разражается диким, немым смехом.
— Что ты смеешься, Цивья? — спрашивает отец.
— Хи-хи-хи, — отвечает она и принимается еще яростнее резать селедку, так, что несколько кур, дремлющих на полке, в испуге просыпаются и петух внезапно начинает хлопать крыльями и кукарекать.
Цивья фартуком сгоняет его с полки:
— Кыш, кыш-ш-ш…
Чужак сидит, опустив глаза. Он мало ест и много молится. Девушка подает на стол горячую картошку, от которой идет горячий пар. Она подходит к юноше так близко, что упирается в него своей большой грудью. Вместе с паром от нее идет жар, горячее дыхание. Чужак ерзает на стуле. Девушка хихикает. Он долго произносит благословение, читает разные молитвы на сон грядущий и залезает на печку. Девушка укрывает его старой драной шубой. При этом она не переставая хихикает и щекочет его ноги и бока.
— Хи-хи-хи, — лепечет она на полунемом языке и сверкает на него сумасшедшими глазами, — хи, ты, жених, хи-хи…
Маленький настенный ночник отбрасывает бесчисленные дрожащие тени, словно черные тарелки.
Среди ночи, когда часы начинают хрипло кашлять, напрягая старый механизм, и глухо отстукивают двенадцать ударов, чужак поднимается со своего ложа, чтобы прочесть полуночную молитву [110] . Он причитает приглушенным горестным голосом и бьет себя кулаком в грудь. В комнате тихо. Слышно лишь тяжелое дыхание спящих. Раздается густой мужской храп, и через мгновение ему отвечает тоненький, женский. Чужак причитает все громче и громче. Ему вторят шелестящие деревья на кладбище. Сверчок, одинокий сверчок заводит свою жалобу в темноте за печью.
110
Обычай, существующий среди наиболее набожных евреев: вставать в полночь, чтобы молиться и изучать Тору в память о разрушении Иерусалима.
Глава 14
На следующий день после ярмарки бедняки взяли город приступом.
Горожане, как всегда, стали делить пруты между нищими, но те не брали. Ярмарка удалась, и бедняки хотели только наличных денег. Ни бумажек, ни кусочков сахара они не желали, халу возвращали обратно.
— Чтоб ты подавился своими прутами и своим сахаром! — ругались они.
Горожане кряхтели и давали гроши [111] . Богачам даже приходилось давать копейки.
111
Грош — 1/2 копейки.
Все пруты достались молодому чужаку, гостю шамеса.
Вечером он отправился к городскому габаю менять их на деньги.
— Сколько у тебя тут? — спросил габай, пузатый одышливый человечек.
— Я не считал.
— Зачем ты позволил всучить себе все эти пруты?
— Я взял, что мне дали.
— Глупый ты человек, — сказал габай, медленно перебирая грязные, в жирных пятнах бумажки, на которых стоял круглый черный штемпель с полустертыми буквами: «Прута святой общины Бялогуры». Он то и дело слюнил палец, чтобы легче было считать липкие бумажки, и испускал довольные казначейские вздохи.
Так же, как чужак не пересчитал пруты, не пересчитывал он и деньги — три пятиалтынных, что габай выплатил ему гладкими алтынами. Юноша поцеловал мезузу и вышел.
Снаружи у дверей его остановил шамес.
— Сколько заработал? — сурово спросил он.
— Не знаю. Все деньги в кармане.
— Дай я пересчитаю.
Юноша отдал ему все. Шамес медленно сосчитал монеты при свете своего фонаря и положил себе в карман.
Чужак ничего не сказал, затянул пояс и зашагал.
— Йоше, куда ты пойдешь?