Йоше-телок
Шрифт:
Йоше долго сидит вот так в углу комнаты, пока плач не затихает. Тогда он тихо перебирается обратно на свою постель и с головой укрывается старой шубой реб Куне. Он хочет заснуть, но сон не идет. Его разгоряченная кровь не спит. Йоше крепко-накрепко смыкает веки, но чем сильнее он жмурит глаза, тем больше они видят. Ему чудятся всевозможные женские образы, обнаженные, распутные, распростершие объятия навстречу ему, зовущие его. У его изголовья становится дьявол в обличье городского лекаря, с острой бородкой и тонкой тросточкой в руке. Дьявол смеется над ним.
— Дурак, — говорит он, — ты отгоняешь от себя девицу, полусироту, чтобы грешить в мыслях с бесовками и блудницами…
Юноша быстро одевается.
Он еще не успел уйти, а уже ощущает тоску, тягу к этой комнате, к ее сумеречному теплу, тихому стрекотанию сверчка, дыханию, что доносится из теплой женской постели. Его охватывает усталость, сонливость, слабость — сладостная, обморочная. Он чувствует такую лень, истому, что, если бы девушка подошла к нему теперь, у него даже не было бы сил оттолкнуть ее.
Он ложится обратно на печку в одежде, читает псалмы и молится, по его щекам катятся слезы и падают на растрескавшиеся губы.
— Боже, — молит он, — почему Ты меня оставил? Я взываю к Тебе днем, и Ты не отвечаешь, я кричу ночью — и Ты молчишь!
Глава 15
На дороге, огибающей кладбище, по ночам стали твориться какие-то страсти.
Возчики, что поздно ночью проезжают мимо кладбища на груженных солью телегах, слышали шорохи, возню. Бродячие торговцы, что ходят по деревням, скупая свиную щетину и заячьи шкурки, видели, как на кладбище загораются и гаснут огоньки.
На город нахлынул страх. Мужчины без конца проверяли цицис: все ли на месте? Женщины не осмеливались появляться вечером на улице без фартука [116] . Днем было еще ничего, люди как-то ходили мимо кладбища: быстро, почти бегом. Когда каменная ограда оказывалась за спиной, можно было отдышаться от страха и бега. Ночью же никто не ходил там. Даже возчики, которые не боялись ехать одни через дремучие леса графа Замойского, где водились разбойники и волки, — и те не осмеливались поздно ночью проезжать мимо кладбища в одиночку. Ждали, пока соберется целая компания возчиков, так было спокойнее. Они нахлестывали коней, щелкали кнутами, пытаясь заглушить собственный страх, и тихонько, чтобы никто не слышал, бормотали молитву «Шма» [117] .
116
По поверяю, фартук защищает от нечистой силы.
117
Молитву «Шма» — главную еврейскую молитву, символ иудаизма — читают не только утром и вечером, но также и в случае смертельной опасности и перед смертью.
— Шолем, Лейбиш, Уриш, Гедалья! — для куража перекрикивались они от телеги к телеге. — Но-о-о!..
Мальчишки боялись идти вечером домой из хедера. Держась за руки, с зажженными свечками в бумажных фонарях они перебегали рынок и читали кришме. Более пугливые держались за свои цицис. Сплетницы, бегающие по всем домам, где вытапливают смалец перед Пейсахом или теребят пух в перинах [118] , чтобы выложить все слухи и кривотолки, теперь собирались целыми стаями и, спеша по улочкам, бросали через плечо: «Дым тебе в глаза, уксус тебе в горло, пропади, сгинь, дурной глаз, аминь!»
118
То есть там, где собирается много женщин для совместного дела.
Невест и беременных женщин вообще не выпускали на улицу по вечерам, кроме как в сопровождении двоих мужчин.
— Она только и ждет, чтобы невеста или беременная вышла одна, — говорили женщины и сплевывали, — тут-то она и накинется на бедняжку, не дай Бог никому такую долю, только пустому полю!..
Под «ней» они подразумевали Фейгеле-отступницу, покойную дочь Липе-подрядчика. Она, эта Фейгеле, была помолвлена с ешиботником, но у нее была дурная кровь, и перед свадьбой она сбежала с казаком из интендантства и обвенчалась с ним по гойскому обряду в русской гарнизонной церкви, прямо в родном городе.
Она плохо кончила, как и предсказывали женщины. Казак бил ее, а в конце концов выгнал из дома, и она повесилась — повесилась на двери дома, убив и себя, и ребенка, который вот-вот должен был родиться. Ее похоронили на русском кладбище, у забора, как положено самоубийцам. Казак, ее муж, поставил над могилой простой деревянный крест. На похороны никто не пришел. Сразу же после этого на еврейском кладбище начались страсти. Каждую ночь там слышалась возня, зажигались огоньки, и люди знали, что это работа Фейгеле-отступницы.
— При жизни нас позорила, — говорили люди, — и после смерти покоя не дает…
Юные девушки жалели ее:
— Бедная, она хочет на еврейское кладбище. Бродит вокруг, а ее туда не пускают.
У сойферов [119] появилось много работы. Люди отдавали им тфилин, мезузы, чтобы те посмотрели, не стерлась ли, Боже упаси, какая-то буква. Богачи осаждали дом реб Мойше.
Реб Мойше был великим праведником. Каждый раз перед тем, как написать имя Всевышнего, он совершал омовение в микве. Кроме того, он неделями постился. Хотя он вот уже сорок лет работал сойфером, но за это время переписал лишь два свитка Торы. На то, чтобы переписать пару тфилин, одну мезузу, у него уходили месяцы. И теперь богачи хотели, чтобы их тфилин и мезузы проверил именно реб Мойше. С его мезузой люди чувствовали себя в безопасности.
119
Переписчик священных текстов. Главные обязанности сойфера — писать свитки Торы и тексты молитв на пергаментах для тфилин и мезуз.
— Реб Мойше, — упрашивали они, — мы заплатим столько, сколько вы скажете, только возьмите…
Но тот не соглашался.
— Да ну… — бурчал он, не желая разговаривать, и жестом показывал, что занят.
В его маленьком домике стоял холод, окна были заткнуты подушками, из кухни несло дымом, черные стены поросли грибами от сырости. Его вторая жена, тощая, высокая женщина, сидела на маленькой скамеечке, запихивала свою отвислую грудь в рот младенцу и кричала:
— На, соси! Высасывай из меня жизнь…
Дети — мал мала меньше, бледные, кривоногие, чумазые — валялись на полу, который даже не был ничем покрыт, только обмазан глиной. Они тащили в рот все, что находили на полу: очистки, ломтики хлеба, даже куски известки. Дети плакали, смеялись, падали, кричали, но реб Мойше не обращал на них внимания. Он сидел за столом, на котором была разостлана телячья шкура, сидел в талесе и тфилин, с гусиным пером в руке, возведя пламенные глаза к прокопченным балкам. Рука его дрожала, он раскачивался взад-вперед, тихо бормотал, закрывал глаза. Десять раз он подносил руку к пергаменту, хотел написать букву, но не писал.