Йоше-телок
Шрифт:
«Лишь дурак может полагать, — смеялся другой образ, — что самоистязаниями и постом можно приблизиться к цельности. Глупцы, они не знают, что помыслы, думы людские, в тысячу раз сильнее самого греха и размышлять о грехе, которого ты не совершал, намного хуже, чем совершить грех, ибо грех непродолжителен, а мысль постоянна. Ведь если человек поддался дурному побуждению и утолил свою жажду, то в нем уже больше нет греха, он освободился, и голова его чиста, рассудок ясен, и он может понимать высшие вещи. Но если человек постится, а думает о еде, если человек отдаляется от похоти и женщин, а думает о разврате, то помыслы его темны, и рассудок замутнен, и он не
98
«Сказал рабби Йоханан, что не придет сын Давида, пока не появится поколение, в котором все будут праведниками или все — грешниками» (Вавилонский Талмуд, трактат Сангедрин, 98а).
Он бродил без цели, не зная, что с собой поделать.
Бывали дни, когда он начинал истязать свое тело. Не брал в рот мяса, даже в субботу. В самые зябкие дни окунался в холодную воду в микве. К постели он даже не подходил, спал на голом полу. Не переодевался в чистую рубашку к субботе.
Бывали дни, когда он не молился, не накладывал на голову тфилин, потому что не хотел осквернять своей грешной головой тфилин шел-рош, боялся вымолвить еврейское слово своими нечистыми губами. «Иди, погрязни в пороке, — говорили ему голоса, — все равно к чистоте ты уже больше не вернешься. Лги, предавайся разврату, ибо сказано в Писании: „Пребуду в ваших грехах“».
Две силы боролись в нем; побеждала то одна, то другая. А порой обе силы, святая и греховная, властвовали над ним наравне, и он сам уже не знал, кто он такой и что с ним. Посреди молитвы, в минуту величайшего раскаяния, он вдруг снимал с головы тфилин, уходил за город и быстрыми шагами углублялся в поля, в леса. По дороге он разговаривал сам с собой. Останавливался у реки, где полураздетые бабы колотили белье, смотрел на их голые красные ноги. Задерживался взглядом на крестах деревенской церкви, и дурные мысли овладевали им.
Ему часто казалось, будто он вовсе не Нохем, а кто-то другой, гилгул [99] , принявший его, Нохема, обличье. А порой ему казалось, будто он — не один человек, а два, будто он раздвоился. От этой мысли Нохемче охватывал такой ужас, что он кричал себе:
— Ты кто? А?
Когда на Дни трепета ребе и его домочадцы вернулись с вод, они не узнали Нохемче.
Двор снова повеселел. Ребе привез много денег. И сыновья были довольны. Пришли хасиды, приживалы, гости. В бесмедреше люди пили медовуху, поздравляли друг друга. Все уже знали, что четвертая жена ребе беременна, что это будет мальчик — ребе еще раньше обмолвился.
99
Душа умершего, переселившаяся в тело живого человека.
— Будем здоровы, — желали они друг другу, — чтоб нам знать одни только радости.
Зять ребе никого не хотел видеть, ни с кем не разговаривал. Даже ни разу не приходил на хасидское застолье, что вел ребе. Двор стал побаиваться Нохемче.
— Эти его повадки, — шептались люди, — не поймешь их…
Сереле несколько месяцев молча страдала. Потом собралась с духом и попробовала поговорить с мужем, в надежде, что он станет ближе к ней. Тот ничего не ответил. Она пришла к отцу, плача.
— Папа, — всхлипывала она, — он совсем от меня отдалился.
Ребе, как всегда, прогнал ее шапкой.
— Иди, иди, дурочка, — бурчал он, — я с ним поговорю. Уж я ему покажу, пусть знает, что у нас в Нешаве так не делается. Ишь…
Ребе и впрямь собирался с ним поговорить, просто все время откладывал это на другой день. Он был очень занят: принимал множество хасидов, ездил собирать деньги на бесмедреш, и ему было не до того. Он решил отложить разговор на Пурим. Во время трапезы, когда евреи будут навеселе, думал ребе, он возьмет зятя за руку и начнет высмеивать.
«Я женился позже тебя, — скажет он ему, — а между тем я больший мастак, чем ты, рахмановский литвак…»
Но перед Пуримом в доме случилось несчастье.
В морозную, хотя уже шел месяц адар, ночь у Малкеле начались сильные боли, она не могла разродиться. Со двора ребе выехали сани, запряженные тройкой лошадей, — ребе вызвал старого врача из соседнего города в подмогу нешавскому доктору. Но когда тот приехал, было уже поздно.
Она умерла с ребенком в утробе.
Ребе сидел в углу комнаты и рыдал. Никто из детей не подходил к нему.
— Не надо было выходить за женоубийцу, — шушукались женщины.
Сутки напролет женщины пытались забрать у ребецн мертвого младенца, чтобы похоронить его отдельно, как велит обычай. Но та не отдавала ребенка. Ее, мертвую, окунали в микву, читали псалмы — ничего не помогало.
Тогда ей приказали.
— Малка, дочь Шифры, — обратился к покойнице раввинский суд из трех человек, — решением суда мы повелеваем тебе исторгнуть ребенка из чрева, как велит закон…
Покойница не отдала его. Она лежала, закусив губу, и глядела на всех широко открытыми глазами.
Город боялся: это был недобрый знак.
Среди ночи, когда все сидели вокруг покойницы, зажгли свечи и читали молитвы, Нохемче тихо отворил дверь своей учебной комнаты на втором этаже и исчез в ночи. Он пошел на голос, что звал его.
Вся его одежда осталась дома. Только тфилин пропали.
Ребе разослал гонцов по всем дорогам. В бесмедрешах и синагогах окрестных городов и местечек было велено оглашать имя Нохемче. О пропаже уведомили полицию. Даже напечатали объявление в гойских газетах. Но его так и не нашли. Гонцов послали в Рахмановку. Его там не было. Он пропал, словно мякина, которую уносит ветер.
Сереле принесла на кухню кирпич, раскалила его докрасна и произнесла над ним заговор:
— Камень, камень, как ты пылаешь, так пусть пылает по мне сердце моего Нохема. Вернись, вернись, вернись!
Он не вернулся.
После нескольких недель бесплодных поисков как на нешавском дворе, так и в Рахмановке, ребе послал за Сереле.
Он не предложил ей сесть, даже толком не посмотрел на нее.
— Все уже знают, что ты соломенная вдова, — сказал он, — ты не беременна?
Сереле расплакалась, но отец не стал ее утешать.