Юная Невеста
Шрифт:
Раз в месяц, по произвольным числам, приезжал, за двое суток предупреждая телеграммой, Командини, ответственный за продажи. Тогда всеми обыкновениями жертвовали ради срочных дел, приглашения отменялись, завтраки сокращались до предела, и вся жизнь Дома подчинялась бурному течению завораживающих речей этого нервного, дерганого человечка, который, собственными неисповедимыми путями, всегда разузнавал, что людям захочется носить в следующем году или как пробудить в них желание раскупить ткани, которые Отец распорядился произвести год назад. Он ошибался редко, объяснялся на семи языках, все, что имел, проигрывал в карты и отдавал предпочтение рыжим, то есть рыжим женщинам. Несколько лет назад он остался цел и невредим при ужасающем крушении поезда и с тех пор никогда не ел белого мяса и не играл в шахматы, никому не объясняя причин.
Во время поста палитра завтраков тускнела, в праздничные дни все одевались в белое, а в ночь тезоименитства, которое приходилось на июнь, до
Зато обычные дни, в самом деле, как мы уже сказали, строго придерживаясь фактов и стремясь к их сжатому изложению, – обычные дни были все наичудеснейшим образом одинаковы.
На этом основывался некий динамический порядок, который в семье считали непогрешимым.
Но пока мы очутились в июне, проскользнув туда вместе с английскими телеграммами, которые откладывали возвращение Сына, почти незаметно, но в конечном итоге осмысленно, такими благоразумными и четкими были они. В конце концов, раньше его явилась Великая Жара – удушающая, беспощадная, непременно в свой срок приходящая каждое лето в эти края, – и Юная Невеста ощутила всю ее тяжесть, почти позабытую после жизни в Аргентине, однажды ночью опознав ее окончательно, с абсолютной уверенностью, лежа в жирной, влажной темноте и ворочаясь в постели без сна, а ведь она обычно входила в сон без труда, блаженно, единственная в этом доме. Ворочаясь, она порывистым движением, ее саму удивившим, сдернула ночную рубашку, куда-то швырнула ее наугад, потом повернулась на бок, чтобы льняные простыни хоть на время освежили нагое тело. Я это проделала без стеснения в густой темноте, в этой комнате, где Дочь, в своей постели, в нескольких шагах, подружка, с которой мы уже сблизились, почти как сестры. Обычно мы разговаривали, потушив свет, обменивались несколькими фразами, делились секретами, потом прощались и входили в ночь, и сейчас я впервые задалась вопросом, что за тихая гортанная песнь доносится от постели Дочери каждый вечер, когда гаснет свет и иссякают секреты и слова, после обычного прощания – песнь эта колыхалась в воздухе долгое время, и я никак не могла дослушать ее до конца, всегда проваливаясь в сон, одна в этом доме без страха. Но то была не песнь – она отдавалась стоном, почти животным, – и нынче, в летнюю душную ночь, мне захотелось понять, что это такое, ведь жара все равно не давала уснуть, а тело без одежды делало меня совсем другой. И вот я какое-то время вслушивалась в песнь, что колыхалась в воздухе, чтобы лучше ее понять, а потом, в темноте, без околичностей спокойно спросила:
– Что это?
Песнь перестала колыхаться.
На какое-то время воцарилась тишина.
Потом Дочь отозвалась:
– Ты не знаешь, что это?
– Не знаю.
– Правда?
– Правда.
– Как это возможно?
Юная Невеста знала ответ, в точности могла припомнить, в какой из дней выбрала неведение, и даже объяснить во всех подробностях, почему сделала такой выбор. Но она попросту повторила:
– Не знаю.
Она услышала, как хихикнула Дочь, потом еще какой-то тихий шорох, потом спичка чиркнула, и засверкала, и приблизилась к фитилю – свет керосиновой лампы на миг показался чрезмерно ярким, но скоро вещи приобрели бережные, четкие очертания, все вещи, включая нагое тело Юной Невесты, которая не пошевелилась, осталась так, как была, и Дочь увидела это и улыбнулась.
– Это мой способ войти в ночь, – сказала она. – Если я не сделаю это, не смогу заснуть, это мой способ.
– Это и правда так трудно? – спросила Юная Невеста.
– Что – это?
– Войти в ночь, для вас.
– Да. Тебе смешно?
– Нет, но тут какая-то тайна, мне непросто понять.
– Но ведь тебе известна вся история?
– Не совсем.
– Никто в этой семье ни разу не умер днем, это ты знаешь.
– Да. Не верю в это, но знаю. А ты веришь?
– Я знаю истории всех, кто умер ночью, всех и каждого, с самого детства знаю.
– Может, это легенды.
– Троих я видела.
– Это нормально, многие умирают ночью.
– Да, но не все. Здесь даже дети ночью родятся мертвыми.
– Ты меня пугаешь.
– Вот видишь,
Какое-то время они молчали, многое нужно было рассмотреть.
Потом Дочь поведала, что в пятнадцать-шестнадцать лет ей пришло в голову поднять мятеж против этой истории насчет умерших в ночи, и она думала на полном серьезе, что все вокруг спятили, и возмущалась, как сейчас вспоминается, со всем неистовством. Но никто не всполошился, отметила она. Просто переждали, пока пройдет время. И вот однажды днем Дядя сказал, чтобы я прилегла рядом с ним. Я так и сделала, и стала ждать, когда он проснется. Не открывая глаз, он долго говорил со мной, может быть во сне, и объяснил, что каждый – хозяин своей жизни, но есть вещи, которые от нас не зависят, они у нас в крови, и нет смысла возмущаться, зря тратя время и силы. Тогда я сказала, что глупо думать, будто судьба может передаваться от отца к сыну; сказала, что сама идея судьбы – всего лишь фантазия, сказочка, призванная оправдать собственную трусость. И прибавила, что умру при свете дня, даже если придется покончить с собой между рассветом и закатом. Он долго спал, потом открыл глаза и сказал: разумеется, судьба тут ни при чем, не она переходит по наследству, еще чего не хватало. Тут что-то гораздо более глубинное, животное. По наследству переходит страх, сказал он. Особенный страх.
Юная Невеста заметила, как Дочь во время разговора слегка раздвинула ноги, а потом сдвинула их, стиснув руку, которая теперь медленно двигалась между бедер.
Теперь мне ясно, что это потаенное заражение, я замечаю, как каждым жестом, каждым словом отцы и матери только и делают, что передают по наследству страх. Даже когда на первый взгляд они нас учат стойкости и решительности, и в конечном итоге более всего когда они нас учат стойкости и решительности, на самом деле они нам передают по наследству страх, ибо все, что доступно им из решительного и стойкого, – это то, чем они спасаются от страха, и зачастую от страха особенного, четко очерченного. Итак, хоть кажется, будто семьи учат детей счастью, их, наоборот, заражают страхом. Это проделывают ежечасно, всю впечатляюще долгую череду дней, ни на миг не ослабляя хватки, абсолютно безнаказанно, ужасающе действенно, и никак нельзя разорвать сжимающееся кольцо вещей.
Дочь слегка вытянула ноги.
– Так что я боюсь умереть ночью, – сказала она, – и у меня есть единственный способ войти в сон, мой собственный.
Юная Невеста молчала.
Глаз не сводила с руки Дочери, с того, что она делала. С пальцев.
– Что это? – снова спросила она.
Вместо ответа Дочь легла на спину, принимая позу, ей знакомую. Ее рука, словно ракушка, лежала на животе, а пальцы шарили. Юная Невеста стала припоминать, где она видела такое движение, и ей настолько было в новинку то, что перед нею открывалось, что она в конце концов вспомнила, как палец Матери нащупывал в шкатулке маленькую перламутровую пуговичку, которую она приберегала для манжеты единственной мужниной рубашки. Разумеется, речь шла об иной области бытия, но движение определенно было то же самое, по крайней мере до тех пор, пока оно не стало круговым и слишком быстрым, даже неистовым, чтобы нащупывать, – ей пришло в голову, что так ловят насекомое или давят какую-то мелкую тварь. И впрямь, Дочь вдруг начала время от времени выгибать спину и как-то странно дышать, словно в агонии. И все же какая изящная, подумала Юная Невеста, даже притягательная, подумала: что бы там Дочь ни давила внутри себя, тело ее казалось созданным для такого смертоубийства, так мерно, словно волна, располагалось оно в пространстве, даже изъяны исчезли, обратились в ничто – какая рука высохла, никто бы не мог сказать; какая из раздвинутых ног не действует, никто бы не мог припомнить.
На миг прекратив убиение, но не оборачиваясь, не открывая глаз, она сказала:
– Ты правда не знаешь, что это?
– Нет, – отвечала Юная Невеста.
Дочь рассмеялась, это получилось красиво.
– Ты не врешь?
– Нет.
Тогда Дочь затянула свою гортанную песню, сходную с жалобой, которую Юная Невеста знала и не знала, и снова принялась давить какую-то мошку, но на этот раз оставив всякую скромность, какую до сих пор соблюдала. Теперь она двигала бедрами, а когда запрокинула голову, рот у нее приоткрылся, и мне показалось, будто предел перейден и явлено откровение: мелькнула мысль, молниеносная, что, хотя лицо Дочери и пришло издалека, оно рождено было, чтобы оказаться здесь, у начала волны, которая вздымалась над подушкой. Было оно таким истинным, окончательным, что вся красота Дочери – которой она днем чаровала мир – вдруг предстала мне тем, чем она была, то есть маской, уловкой – чуть более, чем обещанием. Я спросила себя, такова ли она для всех, даже для меня, но вслух – вполголоса – задала другой вопрос, тот же самый: