Юношеские годы Пушкина
Шрифт:
— Нет, уверяю вас, с нас довольно.
— Ой ли? А кто мне за то ответит?
— Я вам отвечаю и за себя и за товарищей словом лицеиста.
— Так… Ну, слово лицеиста, должно быть, вам не менее свято, как нашему брату слово офицера: Бог вам на сей раз судья — расходитесь!
Сам Вальховский был несколько озадачен такой сговорчивостью непреклонного всегда надзирателя. Но задумываться над этим ему не пришлось: товарищи из рекреационного зала внимательно следили за его переговорами и теперь так дружно наперли на вторую половинку двери, что
— Ведь я же докладывал вашему высокоблагородию… — заметил Леонтий Кемерский.
— Что-о-о? Ты еще разговаривать? — вскинулся на него Фролов. — Не быть тебе старшим дядькой, сказано тебе, — и не будешь!
То была не пустая угроза: через несколько дней она оправдалась на деле.
Глава XIV
Конец междуцарствия
И что ж? Попались молодцы;
Не долго братья пировали:
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали…
Классные занятия лицеистов перед рождественскими праздниками 1815 года были прекращены дня за два до сочельника. Но пока товарищи Пушкина на радостях задумывали новые проказы, сам он уединялся в своей камере, чтобы набросать на бумагу то, что назрело у него в голове во время последней лекции. То не была, однако, на этот раз какая-нибудь обширная поэма. Восьмилетняя сестрица друга его Дельвига — Мими, или Машенька, с которой он виделся только однажды, в день своего приемного экзамена, просила его письменно через брата написать ей что-нибудь в альбом. Значит, и до нее даже, маленькой крошки, туда, в Москву, дошла весть о его таланте! Он только что дописывал последние строки, как в комнату к нему ворвались два приятеля: Пущин и Малиновский.
— Так ведь и есть! — сказал Малиновский. — Опять скрипит пером! Идем-ка сейчас с нами.
— Минутку… — попросил Пушкин, — только пару слов…
— Ни полслова.
Решительный и живой Малиновский вырвал у него из-под рук бумагу и, кажется, смял бы ее в комок, если бы Пущин не удержал его за руку.
— Постой, Казак! (Казак было лицейское прозвище Малиновского.)
— Да ведь надо же его хоть раз наказать…
— И других вместе с ним! Ты для кого это пишешь, Пушкин?
— Для сестры Дельвига, Мими.
— Вот видишь ли, Малиновский: наказал бы и девочку, и нашего милого барона.
— Так бы сейчас и сказал, — отозвался Казак-Малиновский и возвратил стихи автору, который, приподняв крышку конторки, спрятал их туда.
— Что вы там опять затеваете, господа? — спросил он.
— А вот что… — начал Малиновский.
— Погоди! — остановил его Пущин и, подойдя к двери, оглядел коридор. — Нет ни души. А то, вишь, могли бы подслушать. Говори, только потише.
— Вот что, — продолжал, понизив голос, Малиновский, — мы завариваем гоголь-моголь.
— Доброе дело! — сказал Пушкин и даже облизался. — Но материалы?
— Материалы все налицо: два десятка яиц, сахар, ром…
— И ром? Как же это Леонтий решился дать вам? Ведь он Степаном Степаньгчем так запуган, что едва ситника с патокой от него раздобудешь.
— Мы и то еле выклянчили у него яйца да сахар. За ромом пришлось откомандировать Фому.
— Да он-то как не побоялся?
— И он тоже долго ломался; но когда мы его уверили, что всю ответственность берем на себя, и посулили ему сребреник, то он не устоял.
— Разве что сребреник! А где же место действия?
— Угадай.
— У одного из вас?
— Нет.
— У Фомы?
— О нет! Каморка его слишком тесна да и душна.
— Так где же?
— В карцере!
Пушкин звонко расхохотался.
— Вот это гениально! И идти-то потом недалеко, коли засадят. Ну, так руки по швам, налево кругом и марш!
— Тссс!.. — сказал вдруг, поднимая палец, Пущин. — Кто-то, кажется, крадется к нам по коридору.
Он на цыпочках приблизился опять к двери, за которой шорох уже затих. Лампы в полутемном коридоре были зажжены, и потому сквозь решетчатое окошечко Пущин ясно мог разглядеть прикорнувшую на полу фигуру в солдатской форме.
— Ты что там делаешь? — крикнул он в окошечко.
Фигура мигом шарахнулась в сторону и, согнувшись в три погибели, бросилась вон.
— Кто это был там? — в один голос спросили Пушкин и Малиновский.
— А все дрянь эта, Сазонов! — отвечал Пущин. — Вообразил, вишь, что его не узнают.
— Плут этот и давеча прошмыгнул мимо, когда я у Леонтья заказывал яиц да сахару, — заметил Малиновский.
— Ну вот! Того и гляди, что выдаст. На всякий случай, господа, не уйти ли нам поодиночке отсюда? Вы ступайте прямо на место, а я заверну еще к Фоме — узнать, поставлен ли у него самовар.
— А не позвать ли еще барона? — предложил Пушкин.
— Что ж? Зови, пожалуй, веселее будет.
Когда Пушкин с бароном Дельвигом спустились в уединенный карцер, то застали уже там всех за работой: Пущин толок сахар, Малиновский бил яйца, а дядька Фома возился около дымящегося самовара.
— Ну, а теперь, братец, убирайся! — сказал последнему Малиновский. — Да чур, никому ни гугу. Слышишь?
— Слушаю-с.
— А пуще всего Сазонову.
— Да уж с этим аспидом я и слова не промолвлю.
— И прекрасно. Проваливай!
Гоголь-моголь удался на славу. Никто не потревожил четырех друзей, пока они не наелись всласть. Но гоголь-моголь, как известно, очень сытен, так что из двух десятков заготовленных яиц остались еще нетронуты штук шесть-семь, и очень кстати пожаловали тут двое непрошеных гостей — граф Броглио и Тырков.
— Эге-ге! Дело в полном ходу! — сказал, заглядывая в щелку, Броглио и свистнул. — Можно войти?
— Милости просим! — отвечал Малиновский. — Но как вы, братцы, пронюхали?