Юность Куинджи
Шрифт:
— Эт-то, мне… Ну, как все, — с трудом, подбирая слова, проговорил Куинджи.
— Ты что — три дня не ел? — отозвался Леонтий Герасимович. — Если с такими запинками и работаешь…
— Папа! — громче обычного произнесла внезапно побледневшая девушка. Она не на шутку встревожилась: простота отца граничила с оскорблением, и Архип мог уйти. — Папа, давай кушать, — добавила уже тише.
— Вот–вот, по нашему обычаю работника проверяют за столом, — сказал Кетчерджи и неестественно засмеялся. — Быстро ест — будет толк, мучается, — значит, рохля.
В комнату вошла кухарка с большим глиняным горшком.
После завтрака Вера оставила мужчин одних. Архип снова спросил у Кетчерджи, что он должен делать и какую плату тот положит.
— Сколько ты получал у портретиста? — спросил купец.
— Двенадцать.
— Ну и жила! Я кладу пятнадцать. Рабочее платье мое, и выходной костюм особо. Доволен?
— Эт-то, спасибо.
— Спать будешь пока в летней пристройке, — сказал Леонтий Герасимович, встал со стула и поглядел в окошко. Щелкнул короткими пальцами и, подняв руку, произнес: — А сейчас мы пойдем убирать сад.
Довольный тем, что так легко разрешилась проблема найма, Архип с усердием принялся за дело. Собирал сухие ветки, вырубал бурьян, чистил и посыпал песком дорожки. Хозяин лишь для видимости побыл с ним в саду.
После обеда, под вечер, Куинджи пошел в Карасевку. Сказал Спиридону, у кого теперь будет жить.
— Мотаешься туда–сюда, как телячий хвост, — недовольно проговорил брат. — Пора прибиваться к одному берегу. А то в наймах всю жизнь промучаешься.
— Заработать нужно. Цель у меня одна — художником стать.
— Носишься с этим как дурень с писаной торбой. Парубок уже, люди в твои годы женятся. Волов або коней имеют…
— А чего ж у тебя нет?
— У меня — хата, лодка, я сапожничаю. А тебя грамоте учили, да толку черт ма, — в сердцах сказал брат.
— Учиться еще буду, — твердо ответил Архип.
Перед уборкой урожая Кетчерджи вместе со своим помощником поехал на мельницу, стоявшую на Кальчике верстах в двадцати от Мариуполя. Оказывается, она принадлежала купцу. Он брал с крестьян десятую долю зерна за помол. Смотрел за мельницей и работал мельником здоровый одноглазый грек.
Увидев еще издали дрожки, мельник вышел навстречу и, сдернув картуз, поклонился.
— Еще живой, Харитон? — спросил громко Кетчерджи.
— Живой, хозяин, слава богу, — прохрипел одноглазый.
— Все цело? А ну, показывай.
— Хоть зараз засыпай. Не мука, а золото выйдет.
— То уже моя забота — из муки золото делать, — подмигнув, проговорил купец и захохотал. Повернулся к Архипу и приказал идти следом. — Приглядывайся, что к чему, пригодится.
Но не мельница приносила основной доход Кетчерджи Его амбары ломились не только от зерна, они пополнялись мануфактурой, сельхозинвентарем, скорняжными изделиями. Покупал он товары в Таганроге, Чугуеве, Екатеринославе.
За две недели до летней ярмарки Куинджи сопровождал своего хозяина в Александровск на Днепре. Днем нещадно палило солнце и напоминало парню дорогу в Крым. Но тогда он добирался в Феодосию пешком, ныне ехал в крытой коляске вместе с богатым купцом, которому за деньги открывали двери на дорожных станциях, представляли комнаты для ночлега.
Выезжали они засветло. Еще верещали цикады, и звезды, затухая, сонно мерцали
Дорога уходила под горизонт, то спускалась, то подымалась на широченных горбатых холмах. За несколько верст до затерянного среди степи села начинались хлебные поля. На них уже копошились крестьяне. Завидев тарантас, они отрывались от работы. Опершись на черенок косы, поворачивались в его сторону мужики в выгоревших соломенных шляпах; вязавшие снопы женщины выпрямлялись и долго смотрели на дорогу, приложив ладонь ко лбу, низко повязанному платком. Может, домой возвращается из солдатчины сын или муж? Но тарантас катил дальше, оставляя позади себя пыльный хвост. Через некоторое время серо–рыжая пелена рассеивалась, и дорога снова оказывалась пустой. А проезжал ли по ней кто-нибудь? Просто все привиделось в горячем летнем мареве.
Проходящие по обеим сторонам степные просторы и желтые поля с крестьянами Архипу казались миражом. Он приучил себя подолгу рассматривать возникающие перед глазами пейзажи, а тут все проплывало мимо и мимо почти полтораста верст.
Незадолго до Александровска, когда полная луна стояла почти над головой, дорога свернула вправо, и внезапно их глазам открылся Днепр. Внизу из-под чернильного неба выплывала зеленовато–серебристая широкая полоса. Архип привстал с сиденья и подался вперед.
— Эт-то, Леонтий Герасимович, остановите, — попросил он срывающимся голосом.
— Скоро будем на месте, — отозвался сонный Кетчерджи. — Потерпи.
Коляска мчалась дальше, и лунная дорога на воде тоже двигалась. Куинджи неотрывно, как на чудо, смотрел на серебряные переливы, на яркую высокую луну в обрамлении облаков, и чувство сопричастности с таинственностью ночного зрелища волновало его. Красоту увиденного невозможно было выразить словами.
Лишь краски в какой-то малой степени могли бы передать фосфорический блеск Днепра, беспредельную глубину неба и живую щедрость ночного светила. Постепенно луну затянули тучи, и световое видение исчезло. Архип закрыл глаза, чтобы воссоздать его в памяти. Потом выглянул из-за полога коляски, ночь поглотила степь и Днепр.
По возвращении домой юноша пытался воспроизвести на холсте лунную ночь на Днепре. Она стояла перед глазами, но краски не повиновались ему: обычный яркий пейзаж появлялся из-под кисти.
Рисовал он в летней пристройке. Здесь стояли тахта, небольшой столик и сундук, в котором он хранил краски, кисти, карандаши и бумагу. Уставший после поездки с хозяином или дневных дел, он при свете керосиновой лампы принимался за рисование. Иногда из дома Кетчерджи сквозь растворенное окно, выходившее во двор, до Архипа долетали звуки фортепьяно. Он прислушивался, оставлял кисть и выходил на порог пристройки. Грустная греческая мелодия обволакивала сердце; парень опускался на порог, подтягивал к подбородку колени, обхватывал их руками, покачивал курчавой головой и мысленно напевал знакомые с детства песни.