Юность Маркса
Шрифт:
— Не знаю.
Мужчина погладил бакенбарды и подлил Женевьеве вина. Она пила, пьянея, но не отдавая себе в том отчета.
— Мы, мужчины. Верность — это тончайший и надежнейший пояс целомудрия, который мы надеваем на наших женщин на время, когда они уходят из-под нашего надзора.
Женевьева не понимала. Страх и тоска стискивали ее мозг. Она догадалась лишь, что ей отказывают.
— Верность? Какая чепуха! Она противоречит человеческой натуре. Мы, мужчины, поняли это давно, но боимся разъяснить это женщине. Невыгодно. Хлопотно. Обидно… — Он хмелел и подсаживался ближе. — Я дам тебе шесть франков. Ты мягка и нежна, моя уточка.
Чужая мерзкая рука лезла
— Я могу, стоит мне захотеть, выбрать себе любую женщину своего круга, каждую из подруг моей жены. Им будет лестно… они будут говорить мне истасканные нежности.
— Жены? Вашей жены?..
— Не смей произносить этого слова! Моя жена — лучшая из женщин. Более того: она святая! — Он замолчал на мгновение, жуя сигару. — Я могу привезти в это гадкое логовище лучшую из парижских недотрог, и, однако, я выбираю тебя…
Он пил. Пила Женевьева, не привыкшая к винным парам. Глаза мужчины тускнели. Речь становилась все более отрывистой.
— Иногда попадается воистину королевское блюдо… Мне надоели слова… то, что неизменно требуют порядочные женщины от мужчины, прежде чем проделать все то, что проделаешь ты, моя безымянная весталка. Смелее!..
Время шло. Мужчина говорил путано, бессвязно.
— Я рад, я рад, что любовь в Париже продается на каждом углу…
— Любовь?! — закричала Женевьева. — Вы не смеете произносить грязным ртом это слово. Любовь?.. Как я ненавижу вас! Вы покупаете наши души, наши тела за гроши! — Она плакала. — Когда же бог прольет на свет хоть каплю справедливости!
— Браво! Да у тебя незаурядный темперамент, а я-то боялся, что приготовил себе на ужин устрицу.
Покачиваясь, Женевьева встала из-за стола. Она была совершенно пьяна. Диван вдруг показался ей кучей щебня на площади Круа-Русс. Она вскочила на него. Проскрипели пружины, как доски гроба.
Женевьева увидела перед собой толпу ткачей. Они приветствовали ее и ждали ее слова.
Где-то вдали стоял Каннабер, комиссионер негоцианта Броше, жирный, гладкощекий, и помахивал цилиндром.
— Возьмите его! Хватайте! На фонарь насильника! Он пьет нашу кровь! Он ждет, чтоб надругаться над нами, подстерегает. Смерть гадам! Народ валяется перед ними, как навоз в ноле!..
— Ого, да ты в придачу еще и остроумна. Нет, какова находка! Подлинная фурия. Великолепно, моя волчица!
Сильные липкие руки обхватили Женевьеву. Потянули, повалили. Толстые губы заглушили вопль, как тряпка, втиснутая в глотку…
Женевьева открыла глаза. Лампа чадила. Сквозь портьеру еще не пробивался дневной свет. Кто-то храпел рядом. На разорванной кофточке разводами подсыхало молоко, пролившееся в момент драки. Где-то в Медоне ее звал ребенок. Она чувствовала это.
На руке и щеке горели ссадины. Она поднялась, оправила деловито юбку, натянула спустившиеся чулки. Ее тошнило. Болели виски. Торопливо приподняла графин и выпила из горлышка. Потом вымыла лицо. Ощущение липкой грязи, точно поднялась из лужи, не проходило.
Кого винить? Она осквернила себя добровольно. А как могла поступить иначе?
На столе лежал большой мужской кошелек рядом с часами, покрытыми шелковым носовым платком.
Было три часа утра. Вышитая монограмма остро пахнущего пачулями платка состояла из двух букв: В. Д. Это все, что Женевьева узнала о нем, об этом удовлетворенно храпящем, отвратительно красивом самце. Прежде чем уйти, Женевьева вынула из кожаного кошелька В. Д. шесть франков. Он сам назвал ей эту цену.
В
— Вот и пригодился тебе Лион, — сказала она. — Виконтесса Дюваль из четырех моих кандидаток выбрала тебя, как свою землячку. Она тоже с берегов Роны. Что и говорить, повезло тебе, мое сокровище, — и прибавила строго, сообщнически: — Надеюсь, ты не осрамишь моего заведения и будешь вести себя примерно. Береги молоко и помни, что оно сохнет от любовного жара.
Вскоре за Женевьевой прибыла сама помощница дворецкого, Амели. Это была многопудовая рыхлая женщина, по лени своей неспособная ни на злые, ни ни добрые поступки. Она всегда улыбалась, избегая напряжения, связанного с тем, чтобы собрать воедино короткие расползающиеся губы. Амели слыла любимицей своей госпожи, ее наперсницей, дуэньей, советчицей. И то, что Женевьева пришлась ей по душе, было еще одной удачей в этот день.
В тот же вечер, после долгого врачебного осмотра, тщательно вымытая и наряженная в пестрый крестьянский костюм, кормилица приступила к исполнению своих обязанностей.
Крошечное хищное существо, укутанное в атласные пеленки, мгновенно с алчностью пиявки присосавшееся к груди жены Стока, называлось Анна-Жозефина-Генриетта виконтесса Дюваль.
2
Прошло несколько лет. Маленькую Анну-Жозефину-Генриетту давно отлучили от опустошенной, одряблевшей груди кормилицы. Благодаря хлопотам неутомимо тучнеющей Амели жена Стока была переведена из кормилиц в горничные и по-прежнему оставалась в доме генерала Жоржа Дюваля, знатного и богатого придворного короля Луи-Филиппа.
Кормилица, потом горничная давно в совершенство ознакомилась с бытом, нравами, семейными тайнами своих господ. То, чего она не понимала или не замечала, ей досказывали в людской.
Особняк Дювалей был полон слуг, конюшни ежегодно перестраивались, так как не вмещали новых иноходцев рысаков и карет, сад расширялся. Оранжереи были полны цветов, погреба — драгоценных вин. Недаром виконтесса Дюваль была дочерью самого Броше. Кто не знал старого тигра Броше? Его слава давно перекинулась через Рону и достигла Парижа. Принц Орлеанский дважды гостил в его поместьях. Король наградил его командорским крестом. Господин Броше расценивался по самым приблизительным подсчетам в добрый миллион. Он стал одним из хозяев крупного банкирского дома и умело играл на бирже. Его дочь могла позволить себе любую вольность в высшем свете. На балах она затмевала принцесс крови если не чопорностью, то бриллиантами, и, уступая французской королеве в сане, числясь всего лишь придворной дамой, фрейлиной, Генриетта была королевой лионского шелка и бархата.
Коренастая толстощекая провинциалка давно превратилась в щуплую бледнолицую «мадонну» Сен-Жерменского предместья. Так прозвал Генриетту Дюваль некий пронырливый модный поэт, воспевающий лилии — души мертвых дев.
Лестное прозвище «мадонны» стоило Генриетте всего нескольких обедов в честь влиятельных, нужных поэту критиков, бриллиантовой булавки для его галстука и одного любовного свидания.
Поэт оказался не слишком требовательным и за ту же сумму благ посвятил генеральше два сонета. После этого он стал другом дома. Как и все слуги сорокакомнатного дома, он знал отныне обо всех любовных баталиях, в которых участвовала «мадонна» то в качестве победительницы, то — побежденной. И поэт, получивший только одно свидание, с горечью признавался себе, что сравнение с заслуженным и опаленным в битвах гренадером куда более шло к дочери фабриканта.