Юпитер
Шрифт:
— Должен ли я понять вас обоих, что мне надлежит выйти на сцену, чтобы распять и заклеймить? Должен ли я ежесекундно заговорщицки подмигивать зрителю: мы с вами знаем, что это вещает кровавый упырь и пустой орех? Должен ли я уверить зал, что некто убогий вел за собою сверхдержаву и околдовал ее граждан? Особенно тех, кто стал ее славой? Чтоб зал, не дай бог, не заподозрил, что он столкнулся с судьбой и тайной?
Не только мне, но и Глебу Пермскому становится все труднее сдерживаться. Зажатый меж пальцами карандаш вот-вот сломается. Глеб встает:
— Да,
Мне есть что ответить на эту речь, но я только вежливо улыбаюсь:
— Эсхил — это господин Полторак?
Теперь подскакивает и драматург. Как мячик от удара ракетки. Мы изменили мизансцену, — мы больше не покоимся в креслах, находимся в броуновом движении. Но как мне весело и легко! Кто выдумал, что в презрении
— горечь? Какой это вздор! Презрение сладко.
— Послушайте, — говорит Полторак, — я уважаю ваш талант, но дорожу своей репутацией и не желаю ее терять. Даже в угоду вашему дару. Позвольте спросить вас, что бы вы сделали на моем месте?
— Я? Пересел бы.
Он молча обшаривает меня своими ужаленными гляделками. И выбегает из кабинета.
Пермский разводит руками. Дает понять, что мое поведение не укладывается ни в какие рамки.
— Отказываюсь вас понимать. Как вы себя ведете с автором?
— Человек, который вытеснил Чехова, может позволить мне эту вольность.
— Донат Павлович, вы настроены ерничать?
— Впрочем, до Чехова пал Станиславский. Лихо вы с ними разобрались.
Он останавливается у окна. Смотрит на унылую улицу. Видимо, он так концентрируется. Потом решительно оборачивается и показывает рукой на кресло. Такой широкий хозяйский жест старомосковского хлебосола.
— Донат Павлович, — произносит Пермский. — Вы репетируете убедительно. Я вовсе не золочу пилюли. Именно это меня тревожит. Ибо ваш замысел — уже явный — решительно не совпадает с моим. Больше того, он его разрушает. Не призываю вас перейти, так сказать, на шершавый язык плаката, но я хочу, чтобы мы придерживались единой позиции и эстетики.
— Нам будет трудно договориться, — я словно отстраняю протянутую оливковую ветвь примирения. — Поймите и вы. Выходя на сцену, я не могу ее превращать ни в трибунал, ни в эшафот, ни даже в дискуссионный клуб. Возможно, эти места общения необходимы, но мне не удастся соотнести их с моей профессией.
— Был человек по фамилии Герцен, — веско напоминает Пермский, — и не последний человек. Так вот, он однажды сказал, что театр есть поэтический парламент.
Я выразительно усмехаюсь:
— Театру, в котором мы с вами трудимся, эти слова не вполне соответствуют. В нем от родимого парламента немало, но ничего от поэзии.
Он изменяется в лице. Но все же держит себя в руках.
— Смею думать, я себе представляю, зачем ходят в театр, чего в нем ищут.
— О, разумеется. Глеба и зрелищ.
В сущности, невинная шутка. Но после нее повисает молчание, начиненное жизнеопасным тротилом. Часы тикают, остановись мгновение! Стрелка все ближе к минуте взрыва. И вот он разжимает уста:
— Донат Павлович, за мой театр, есть в нем поэзия или нет, сегодня несу ответственность я. Поверьте, мне очень неприятно, однако я вынужден снять вас с роли.
Я кланяюсь чрезвычайно учтиво:
— Снимите заодно мой портрет, который висит рядом с вашим в фойе. Я оставляю в а ш театр.
Похоже, этого он не ждал.
— Не нужно поддаваться досаде. В искусстве и жизни случается все. С каждым из нас. Не торопитесь. Вы столько вложили в наш общий дом.
— Дом этот — ваш. Мир вашему дому.
Он мысленно ставит сцену прощания. Лицо его торжественно-скорбно.
— Вы приняли твердое решение?
— Тверже некуда, раз уж я его принял.
— Итак?
— Не подлежит пересмотру.
Иду по знобкой прокисшей улице, снежная пыль летит за ворот. Смотрю на встречных, но лиц не вижу. Хотелось бы однажды спросить их: кто вы, господа современники?
Как только не называли нас, грешных! Чаще всего нам тонко льстили. Возьмите хоть «мыслящий тростник». Лучшие умы популяции умели сказать ей доброе слово. «Мыслящий тростник». Впечатляет. Трогательный и светлый образ
— достоинство превозмогает хрупкость.
Но после тысячелетней селекции этот же мыслящий тростник готов на все и на все способен.
28
5 марта Взглянув на календарь и увидев, что нынче у нас пятое марта, я сразу же подумал о том, что ровно пятого сентября мне поручили роль Юпитера. С этого судьбоносного дня (любимый эпитет журналистов!) прошло, пробежало ровно полгода. По-своему юбилейная дата.
Смешно признаваться, но эти шесть месяцев напористо вторглись в мою судьбу. Определяли ее повороты и умножавшийся список утрат. Терял я людей, потерял свой театр, которому отдал четверть столетия.
Но все на свете переплелось. Потери связаны с обретениями.
Плата моя была высока. Стоит ли знание этой цены? Вечный вопрос. Он переходит от поколения к поколению. Все задавали его себе в час подведения итогов. Наверное, один лишь Юпитер не колебался — ни в своем выборе, ни в утвердительном ответе.