Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
Дулеб слушал слова песни, а думал о своём. Хотелось подойти к князю Юрию, встать позади него, потихоньку сказать: "Прости меня". Неизвестно, что бы Юрий ответил: быть может, промолчал бы, быть может, не услышал бы или сделал бы вид, что не слышит, а может, отделался бы словами: "Бог простит", - хотя такие слова скорее промолвил бы князь Андрей, его сын, неразговорчивый, упрямый в своих размышлениях о боге и о собственной славе на этой земле. Долгорукий не похож на своих сыновей, не похож ни на кого. Он хорошо ведает: чем больше руководствуешься славой, тем меньше заботишься о правде. Вот человек, которому можно бы посвятить всю жизнь, зная, что не пропадёт она зря, но одновременно сам он, уже приближаясь к концу своего земного пути, проведя пятьдесят лет на краю света, чего достиг? Имеет множество друзей, но голос их не слышен, потому что всё это простые люди: зато враги его крикливы
Потому-то перед человеком открывается лишь два пути: либо изо всех сил улучшать время, в которое он живёт, либо приспосабливаться к нему, не пытаясь его изменять. Долгорукий не хотел приспосабливаться. Много лет княжил он на Суздальской земле, молчаливый, загадочный, неприступный, строил здесь города, собирал людей, чинил суды, устанавливал правды. Он был чувствителен к малейшей несправедливости и потому после смерти отца своего, Мономаха, каждый раз, как только ему становилось известно о какой-либо кривде, причинявшейся Киевом, бросался на юг, чтобы помирить, сдержать, усовестить, стоял со своими суздальскими полками как немой упрёк и как надежда для всех тех, кто ещё верил в золотой век для русских земель, тот вожделенный золотой век, который, по преданиям, когда-то приближался к этому народу, но каждый раз исчезал куда-то в безвесть, не исчезая, однако, навеки.
Во времена бессилия жестокость принимают за твёрдость. Он не хотел быть жестоким, и за это его обвинят в слабости, нарекут неудачником, откажут ему даже в том, что у него было: в любви к нему простого люда, ибо эта любовь никем не прослеживается, заносится в пергамены лишь любовь владетельных, знатных, избранных, родовитых.
Летописцы нарисуют нам его совсем не таким, каким он был на самом деле, чтобы выставить этого князя даже внешне непохожим на других, отказать ему в благородстве, в обыкновенной человеческой привлекательности.
Не напишут, что был он высокого роста, а найдут слова уклончивые: "Был ростом великоват". Не заметят его юношеской гибкости, которую он сохранил до преклонного возраста, а напишут: "Толст", - потому что чаще всего люди видели его на морозах, среди заснеженных просторов Залесского края, в кожухах, в боевом снаряжении. Пренебрегая тем, что были у него глаза глубоко посажены, ибо над ними нависало высокое чело, нависал разум, который светился в тех великих, прекрасных глазах, напишут: "Глаза небольшие". Не имея ничего сказать о его крупном, называемом орлиным носе, скажут: "Нос длинный и искривлённый". Не простят того, что он пренебрегал боярством и воеводами, не простят того, что он любил трапезовать с простыми отроками, не простят ему ни песен с простым людом, ни его размышлений, на которые не приглашались бояре, зато допускался туда каждый, кто имел разум и способности, - за всё это Долгорукий будет иметь отместку: "Более всего о весёлостях заботился, нежели о хозяйствовании и воинстве, всё же это отдано было во власть и под присмотр его любимцев".
Быть может, в минуту откровенности признается летописец, что "писалось не вельми хорошо и зело не складно, хоть как ни таращи глаза, не разберёшь", но в записи этой не вычитают извинения за неправду, а разве лишь улыбнутся снисходительно, точно так же, как и над тем, что случается иногда прочесть на полях рукописей: "Капусты мя хочется", "Глаза слипаются", "Ой, свербит!"
Где-то в дороге, во время одной из их бесед, сказал Долгорукий Дулебу слова, которых лекарь забыть не мог и удивлялся, что мог услышать их не от кого-нибудь, а от князя, к тому же от князя, быть может,
– "Кем же?" - спросил Дулеб. "Людьми. Жизнью".
И вот против такого человека он имел чёрное обвинение, нёс его от самого Киева, где-то там нетерпеливо ждали завершения дерзко-безнадёжного путешествия Дулеба в Суздальскую землю все те, кто ненавидел Долгорукого: киевские бояре, воеводы, игумены, сам князь Изяслав, который ненавидел и одновременно боялся своего непостижимого стрыя. Они ждали от Дулеба подтверждения любых измышлений и любой ценой, смерть Дулеба также стала бы поводом для того, чтобы предать Долгорукого инфамии, то есть обесчещиванию на миру, и анафеме, то есть проклятию в церквах.
Но не будет этого никогда.
Дулеб перебирал в уме, кому бы послать грамоту, в которой должен сказать о полнейшей невиновности Долгорукого и о поклёпе киевском. Князь Изяслав, получив такую грамоту, просто никому не скажет о ней. Дулеб достаточно хорошо ведал о неискренности его и двуликости. Игумен Анания? Этого нужно обойти. Войтишич? Замешан во всём, но изо всех сил прикидывается, будто он равнодушен ко всем делам этого мира ("Будь оно всё проклято!"). Долгорукий вельми высокую веру возлагает на Петрилу, однако это человек в таком деле не очень значительный. Остаётся одно: митрополит киевский Климент. Высочайший иерарх церкви, совесть, святость. А чтобы не испугался митрополит князя Изяслава, которому обязан своим высоким местом, точно такую же грамоту заслать ещё черниговскому епископу Онуфрию. Первое - человек этот, как узнал Дулеб, ещё пребывая в Чернигове, честный и неподкупный. Второе: он из всех епископов крепче всех стоял за избрание своего, русского, вопреки Царьграду, митрополита, - следовательно, митрополит Климент, да и князь Изяслав не могут упрекнуть его в неискренности или неправде. Третье: от Онуфрия обо всём станет ведомо князьям Ольговичам, - следовательно, Изяславу не удастся поссорить их с Долгоруким, бросить на суздальского князя тень, хотя бы намёком.
– Принеси приспособления для письма, Иваница, - велел Дулеб, готовясь тотчас же и засесть за свои грамоты, но его удержал Долгорукий:
– Ещё посидим, лекарь. Грех не посидеть у князя Ивана. Обещает оленину, зажаренную по-берладницки, то как же не отведать?
– Не оленину, а оленя, - сказал Берладник.
– Запечённый целиком в грибах. Грибы, правда, сушёные, потому что зима, но всё едино. Берладники умеют и сушёные готовить…
– Хотел написать ещё этой ночью две грамоты. Ежели ласков будешь, княже, то буду просить у тебя гонцов в Киев и в Чернигов. И так уже замешкался здесь. Надобно, чтобы там знали про твою безвинность.
– Кому же хочешь писать?
– Митрополиту Клименту да епископу Онуфрию.
– Не надлежат к моим друзьям. Может, лучше промолчать? Само дело всегда гласит о себе и плод его. Ничего не нашёл ты здесь, - стало быть, не о чем и уведомлять.
– Молчание моё тоже используют против тебя, княже Юрий.
– Гонцов дам. Но всё это - суета. Идти надобно на Киев. Не знаю ещё, когда именно идти и как, но ведаю: надобно. Для этого живу. Пока не соединим всей нашей земли, никто не будет знать, что здесь надобно делать. Буду повторять всегда, до самой смерти, завещать сыновьям своим и потомкам, что земля наша прежде всего и превыше всего достойна единственного: объединения. Тогда она будет не просто богатой, но станет щедро-богатой для всех людей, которые на ней живут, а могуществом своим превзойдёт всё, что можно себе представить и отыскать в древнейшей истории. Ради этого хочу идти на Киев. Скажут обо мне: ищу славы. Пускай говорят. Скажут: обещал суздальцам, что ждёт их в Киеве хлеб, мёд и просо. Пускай говорят и это. Ещё обвинят, якобы возжелал присоединить достославный Киев к неведомым краям суздальским. Пусть. Мечтаю не о присоединении, а об объединении. Нет суздальцев и киевлян, есть братья. Нет медоточивых земель и пустошных краёв, а есть наша любимая земля, с которой по богатству не сравнится никакая земля на свете! Что скажешь, княже Иван, на мои слова?
– Великая цель - как великая тяжесть: много сил надобно, дабы поднять.
– Надеюсь, что помогут мне. Поможешь и ты.
– Хотел бы.
– Настало время высочайшее. Изяслав опустошает и грабит земли вокруг Чернигова, по Сейму, по Десне. Два лета не знает покоя этот край. Надобно идти на Киев. Вести оттуда тревожные, но и благоприятные.
– Зимой тяжело, - заколебался Берладник.
– Ещё не собрал достаточно людей.
– Достатка никогда ни в чём не бывает.
– Но ведь и бросаться вслепую - нужно ли? Был я там, помогал Святославу Ольговичу. Ты знаешь, как всё закончилось.