Юрий долгорукий
Шрифт:
Младший из сыновей Мономаха - Юрий с детства жил в отцовых местах: в Ростове Великом, в Суздале, во Владимире, за надёжной Москвой-рекой. Уйдя княжить в Киев, отец отдал Юрию этот удел не без умысла: пусть младший тоже крепит здесь Русь, растит покой да богатства!
И вот теперь, когда уже не было Мономаха, и Юрий стал стар, и пошла борьба за киевский «стол», за выгодное княженье, и дым да набат поднялись над полями Чернигова, Киева и Смоленска, а кровь полилась, как брага на буйном пиру, - теперь земля за Москвой-рекой стала вдруг вожделенной для всей Руси.
Недаром
Но ни Страшко, ни другие бежане ещё не знали имени той реки, к которой они подошли этим ясным холодным утром. Они глядели на ледяные закраины и на тёмную быструю воду пока лишь с тоской и болью: вот и ещё река… ещё одно горе. Зачем того горя так много на краткий век человечий?
Одичалые и худые, еле передвигая усталые ноги, горбясь, кто от тяжести лет, а кто и от хвори, кашляя, всхлипывая и трясясь от стужи, кутаясь в клочья своей убогой одежды, бежане спустились с высоких правобережных гор в большую долину. Они столпились в долине напротив того холма, на котором стоял посёлок, и долго смотрели туда, крестясь и вздыхая.
Бежане не видели в этом посёлке ни счастья себе, ни радости. Просто - текла и вот-вот готова была замёрзнуть большая река с холодной быстрой водой. А на той стороне, на холме, где лес уже изрядно порублен, стояли избы. Как переплыть бежанам студёную реку? Примут ли их в посёлке хоть на день, хоть на два чужие люди? Неужто и тут их встретит беда и лихо - без хлеба, без доброго слова и без тепла? Уже лютует ноябрь. Снег не раз падал на звонкую землю, а то и грязь ледяная студила ноги. Ветер качал истомлённых людей, звери драли отставших. А вон конца и не видно: опять река… и опять леса… опять холмы и долины… Скоро ль безвестный Суздаль?
На той стороне реки стояли чужие люди. Кто-то из них возился возле большой ладьи, огребая вокруг ледок. Мирошка призывно крикнул:
– Ого-о-о!
Ермилка с Вторашкой, сыном рыжего горшечника Михаилы, хоть и голодные и холодные, а всё по-мальчишески озорные, завистливо поглядели на звонко вскрикнувшего парня и тоже разом вскричали:
– Ого-о-о!
Их крик полетел через гладь реки в просторном покое неба легко и быстро. Сразу певучий отклик пошёл с холма, и опять на холм, и снова к бежанам, будто в синем блюде реки, сжатой лесами, вдруг стала кататься большая бусинка из богатого ожерелья! Мирошка ещё раз крикнул:
– Ого-о-о! Ермилка добавил:
– О-о-о!
И на той стороне чуть слышно возникло:
– Чего-о-о!
– Дай нам ладью, - попросил Мирошка.
– Эй, старче!
– Да-ам… леший!
Ладья повернулась кормой к холму, взметнула крыло весла, как грузная птица, и поплыла к бежанам. Вскоре она со скрипом уткнулась смолистой грудью в песчаный, низенький бережок.
В ней на скамье, с веслом в руках, сидел древний сухонький мужичок. Был он в стёганой зимней скуфейке на маленькой голове, подпоясан лыком, в лыковых мокрых калигах, подвязанных лыком же к согнутым, тощим ногам.
Старик походил на доброго деда-лесовика. Но Любава сразу
– подумала девушка удивлённо.
– Значит, это сюда он шёл вразумлять язычников, жить постом да жаркой молитвой! Но что ему делать на этом пустынном месте? И что-то уж больно похож он на пахаря-смерда: сними с него скуфейку - и впору ему шагать за сохой вдоль поля!»
Бойкий Ермилка уже помогал чернецу утвердить ладью и сажать людей. Любава тоже продвинулась ближе к ладье и, как родному, сказала:
– Здравствуй, деда!
Старик-черноризец мельком взглянул на Любаву сердитыми, как ей показалось, маленькими глазами из-под седых кудлатых бровей. Ничего не ответив, он начал командовать торопливой, кучной посадкой:
– Сунь сюда чад своих, баба. Сама садись рядом. Ты, отрок, пока постой. Пусть раньше сядут иные, а ты - малый лёгкий, прилепишься после.
– Я и не лезу!
– с обидой сказал Ермилка.
– Я, чай, помогаю… Вон и Вторашка тоже. Ведь верно, Вторашка?
– Ну да, - ответил Михайлов сын, хотя ему очень хотелось первому влезть в ладью.
– А-а, вы помогаете? Это славно!
– серьёзно сказал черноризец.
– То-то мне стало легче. Тогда - добро. Иди-ка, садись, старуха. Не тычься без толку. Да не гнуси, не плачь понапрасну: сейчас доплывём - обогреешься, свет увидишь. Стой, стой, молодая: чай, больше нельзя - потонем. Сейчас отвезу, потом за тобой приеду…
Он торопил, отстраняя, приказывал или заботливо усаживал замёрзших, измученных, плачущих, судорожно хватающихся за борта ладьи старух и детей и всем говорил слова утешения и заботы. Голос его был тонок, надтреснут, руки, покрытые ссадинами, худы, силы в них было мало, но он брал чад на руки, спрыгивая в воду, ломая хрупкие льдинки, удерживал лодку и делал всё это ловко, от доброты своего сердца.
Когда большая ладья наполнилась до отказа, только тогда старик взглянул на Любаву, стоявшую возле самой воды, и с быстрой, мягкой улыбкой негромко сказал ей:
– Теперь вот и здравствуй, дочка. Чего в ладью не вошла?
– А я тут с тятей да с братцем!
Любава взмахнула рукой в сторону брата и бати, но взгляд её, когда она обернулась к своим, остановился лишь на Мирошке.
– Мы уж тут вместе. Вишь, всё равно в ладью твою все не сели!
– Она кивнула на баб, не попавших в лодку.
– Тесно…
– Мы после поедем, - вмешался юркий Ермилка.
– Вначале, чай, надо баб: с ними - малые чада…
Ермилке было тринадцать лет, но он считал себя взрослым, и перевозчик, взглянув на него, опять серьёзно сказал:
– И то.
– Ты, чай, приедешь ещё не раз?
– спросила его Любава.
– Тогда мы сядем все…
– Я мыслю, что речка пока не встанет, - кивнул старик на быструю воду.
– Ещё раза три приеду, всех заберу! А кто ты? Забыл я…
– А помнишь, деда, запрошлый год? Ты был у нас в Городце, рассказывал мне о рае…