Юрий II Всеволодович
Шрифт:
— Видал, потому и говорю! Глаза во-о, один тута, второй тута, как вон у мерина твово. Нос не торчит, а сплюснут, и волосья на бороде реденькие, как у холощеного жеребца. А ростом еще ниже, чем мерин твой в холке. Скота у них видимо-невидимо, сказывают, что больше, чем во всем остальном белом свете. Не токмо овцы да лошади, а еще и велблуды. Стреляют метко. На лошади скачет во всю прыть и навскидку бьет из лука птицу, мимо летящую.
— Неуж?
— Верно так. Но делать ничего больше не умеют. Избу даже срубить не смыслят. Да како избу! Они землю пахать не умеют! Ничем больше не занимаются.
— Неуж? — поразился Губорван, слегка заржав.
— Верно так. На матери или на дочери — нет, не женятся, а сестер берут себе в жены.
— Ты, дядя, плетень плетешь!
— Пошто плетень? А булгары? Которы к нам прибегли от татаров. Они и сказывали.
— Булгары-то? Аль ты по-ихнему понимаешь?
— Там у них и русские жили ведь. Они данники наши. Как Юрий Всеволодович сходил на них походом, они с мольбою великою просили его управить все, как было еще при отце его Всеволоде. Так что там и русские затесались промеж них. Как они прибегли, князь им расспросы многие учинил.
— Значит, он знает теперь, как с татарами биться? — с надеждой спросил Лугота.
— Может, и знает, — как-то неохотно сказал Леонтий.
— Ну, а как вооружение у татар? — все не унимался Губорван. — Каковы они в сечи?
— Щиты у них из хвороста либо из кожи, сабли кривые…
После этих слов установилась у костра тишина, каждый об одном и том же думал.
— А мечи, верно, кривые, — тоже преувеличенно громко отозвался Анисим. — Кривые и однолезвенные. Куда им супротив наших обоюдоострых!
— Куды! — поддержал Леонтий. — Только они и кривыми искрошили русичей и кипчаков на Калке.
— Но ведь и Мстислав Удатный заединства на Руси хотел? — опять обратился Лугота к монаху.
— Отстань. Не знаю я, чего он хотел! — неожиданно грубо ответил чернец.
Глава вторая. Память
Он задремывал тяжелой и недолгой дремой. Очнувшись от гулкого сердцебиения, лежал, прислушиваясь: а вдруг подошло воинство из Новгорода? Садился на ковровую лавку, не отводя взгляда от малиновых углей жаровни, чутко ловил каждый звук, проникавший снаружи сквозь заиндевелые войлочные стены.
Смолкли голоса дружинников, располагавшихся возле костров вдоль берега Сити. И стражники у входа не гремели мечами, стихли, угревшись в овчинных тулупах.
Подозрительный шорох над шатровым скатом заставил Юрия Всеволодовича выскочить, но всего лишь снег толокся и взвихрялся возле дымового отверстия. Все же решил выйти наружу. Невидимые всадники отозвались негромко и покойно:
— Все глухо, княже.
Он снова лег., Смежил веки, думая, что проведет эту ночь так же, как другие, в бессонье, прерываемом коротким забытьем. И сразу же кто-то потряс его за плечо:
— Сокровище Гюрги, очнись!
Он улыбнулся, узнавая голос, жемчужную поднизь на лбу, перстень с крупным гиацинтом.
— Вели купить яиц к иконному письму.
— Пошто? Кому это? — с трудом пошевелил он непослушными губами.
— А калиграфу нашему. Он коймы у деревцев пишет золотом по лазури.
— Какой калиграф, матушка? Я позабыл.
— Который смолой горящей политый скончался.
Юрий Всеволодович застонал:
— Неужто и мне бесчестье лишь суждено?
— Пусть напишет, как снега поутру засияли и пламень зари червлен, яко киноварь, — сказал голос.
Он не видел ее, но знал, что она здесь, рядом, и его затопила радость, словно в детстве у нее на коленях. Множество смеющихся зверей приступили, надвинулись мордами со всех сторон: козы и лоси, лисицы, бобры, медведи мигали утомленными глазками.
— Обычай свиньям по дебрям ходити, карасям в грязях валятися, — умильно пропел Ярослав Михайлович, просовываясь между зверями. — Князь у нас жидок станом, да крепок разумом!
— Пошел вон, не мешай! — хотел прогнать воеводу Юрий Всеволодович и не смог.
— Чадце мое, а вот конь твой игреневый, садись! — сказал где-то близко дядька Ерофей. — Глянь, какой хвост у него рыжий, как песок, и гривка така же, смотри, я ее расчесал, распушил. Гюрги, а Гюрги? Не спи!
Как жалко, что такой сон прервался. Сколь давно он не видел матушку! А лицо дядьки Ерофея вовсе стерлось в памяти.
Мать как звалась Марией в бытность свою чешской княжной, так и крестилась под этим же именем во Владимире, став невестой русского великого князя. И пред Господом предстала она в иночестве и схиме парией же, и это нашли нужным отметить особо в летописях книжные описатели, потому что редко кому на Руси в те времена удавалось пройти всю жизнь с одним прозванием.
Родившись, человек получал сначала рекло: его нарекали в честь какого-нибудь старшего живущего или умершего родственника. Затем он обретал имя — крестное, по небесному угоднику. В конце же жизни, если не случалась его смерть внезапной и он успевал исповедаться и посхимничать, постригался в иноческий чин под покровительством нового святого. И такое еще случалось в иных семьях, что новорожденному присваивалось не одно рекло, а сразу два: кроме явного, еще и тайное, которое оберегало его от происков злых духов и которое открывалось только в конце его земной жизни. Ну, а кроме того, редко кому удавалось прожить так, чтобы к нему не присмолилось какое-нибудь прозвище. Вот тот же невольный виновник болезни и смерти матери Иван, по реклу Мстислав. Он попал в летописный Свод под прозвищем Каша, которое получил в раннем детстве за то, что шибко любил гречневку, нетерпеливо тыкал пальцем в тарель и кричал: «Каши-ка горячи-ка, дать, дать!»
И к другим братьям прилеплялись, как репьи, разные смешные и обидные прозвища, но постепенно позабывались и оставались лишь имя и рекло. Ярослав в крещении стал Федором, у Святослава небесный покровитель архангел Гавриил, у Владимира — святой великомученик Дмитрий Салунский.
В памятном пергаменте, где сообщалось о смерти матери, Юрий назван еще и Георгием, но это и не два имени, и не ошибка летописца, который конечно же знал, что имя прославленного в христианском мире святого претерпело на Руси постепенное изменение: Георгий — Гюргий — Гюрий — Юрий, и все они оставались в употреблении, на каждое Юрий Всеволодович отзывался во все годы своей жизни.