Юрий II Всеволодович
Шрифт:
— Ты еще о конюхах и стремянных забыл… — усмехнулся Юрий Всеволодович. — Что ты мне про племянников? Они все равно что дети мне, сызмалу на моих руках остались, все трое. Васильку — девять лет, а он старший самый. А младшему вообще было четыре года. Он и отца-то не помнит. Я ему — отец. А братья мои где? Где Ярослав, надежа моя? Сына женит!
— Слыхать, так, — понурившись, поддакнул воевода.
— Где брат Святослав? Пошто медлит? Иль душа его мою душу не слышит? Или столь часто я его просьбами о помощи тревожил, что он устал от них?
— А ты Калку помнишь? — тихо сказал воевода и потугше
— Не то совсем — совсем другое, Жира! — торопливо возразил Юрий Всеволодович. — Пошто Калку сейчас поминаешь?
— И не хочется, да вспоминается. Ведь ни суздальских, ни владимирских полков в южные степи ты не отправил.
— При чем тут это? При чем Ярослав? Там князь Мстислав Удатный бился.
— Но ведь ты не отправил! — с нажимом повторил воевода и опять поморгал короткими ресницами.
— Мы не успели! — запальчиво вскрикнул князь, Жирослав Михайлович возвел кверху глазки, потом длинно высморкался на снег.
— А я упрекаю, что ль? Просто для примера и сходства молвлю.
— Неверно ты говоришь!
— Вполне даже допускаю. Пурга меня замучила, князь, и мысли путаны соделались. Горько тебе, конечно, но, может, еще подойдут новгородские? Ничего пока не случилось. Биться-то пока не с кем. Да и разве вызнает про поход простой половчанин, который прибег оттудова? Допустят ли его в замыслы? Хоть и бывали кипчаки с нами заодин, но чтоб верить им и доверяться до конца? Тогда разве, когда мерин кобылою станет, когда вор красть перестанет. Иди-ко, господин мой, что покажу тебе, порадую.
— Да, некрепко бьются дружина и половцы, если с ними не ездим мы сами, — пробормотал Юрий Всеволодович, ступая вслед за воеводой на утоптанную полянку под соснами. Снег посредине нее был кроваво окроплен.
— Дружинники схватились побороться для сугрева. Мы думали, что такое, они — до крови? А это веснушки! Смеху было! Оттоптали снег, они и выглянули.
Воевода живо наковырял горсть твердых, как камешки, клюковин, подал князю. Тот кинул их в рот. Мерзлые ягоды хрустнули на зубах свежо и остро. Да-а… Калка… Сколько времени прошло, а память все кислее прихватывает.
— Ты мне зачем про Удатного-то, а? — шипяще спросил Юрий Всеволодович, передернувшись от оскомины. — Ты для какого примера и сходства? В чем сходство-то находишь? Что и меня такой же срам постигнет, как его на Калке?
— То не срам, князь, а горе наше общее, — отвечал воевода, спокойно глядя покрасневшими щелками глаз. — И не хватай меня за слово случайное, как за уду. А говорю к тому лишь, что всякий наследует и славу и бесчестие отцовское. Каков отец, таким и сын считается.
— Я не забыл, что Мстислав Удатный — сын Мстислава Храброго, — медленно произнес Юрий Всеволодович.
— Оба битвами славны, — согласился воевода. — А твой батюшка — созидатель. Какой великий собор воздвиг попечением своим во Владимире, дивно украшенный иконами, я писанием, и резьбой каменной звериною. Одного такого собора довольно, чтобы славу потомков заслужить.
— Это заложили, когда брат Дмитрий родился, — помягчел великий князь.
— Такому храму поревнует даже и Успенский собор, князем Андреем Боголюбским построенный. Не пречудно ли? Два брата два столь великих собора в память о себе оставили. И главное — рядом! Неужто когда-нибудь умысел сей позабыт будет? Не верится даже.
— А Кидекша кроткая! А Покров на Нерли чистоты непорочная, ангельския! Видишь, воевода, когда народом будет исторгнуто нечто великое, например битва большая выиграна, построен Покров на Нерли, написано «Слово о полку Игореве», народ делается уже другим, чем был до этого, он уже испустил доказательства, что предназначения исполняются и все мы не только творители и попечители, но все как бы на одну ступеньку к небу выше ступали… Вот почему в каждой битве к победе стремимся, каждому творению красоты великой радуемся и благоговеем.
— Ешь еще жарову-то, — сказал воевода. — А то младени прибегут, все заграбастают. Вот, мол, девок сюда заманить, чтоб по клюкву пришли. Вот это бой у нас начнется!
— А что, ходят девки к нам в табор?
— А то-о!.. Из окрестных-то сел! Нам стоять, врага высматривать, им — женихов промеж нас выискивать. Вот такая вот клюква, — заключил воевода, выпучивая глазки от острого вкуса ягоды. — А рязанцы у нас, кажись, ничего не просили? Всего два с лишком месяца назад? Иль мне помстилось, великий князь? А ты чего им сказал в ответ на мольбы их о помощи и заступе? Я, вроде того, один брань сотворю. Чего же теперь от других хочешь? Вот и сотвори брань один! Но никто уж не позлорадствует, ибо всем погибель.
— Может, ты в ухо хочешь, воевода? — Великий князь направил на него льдистый, потемневший взор. — Ты пошто каркаешь, подобно вороне к ненастью? Ты мне упрек запускаешь, как гада холодного за пазуху! Иль я с тобой не советовался, бояр не спрашивался? Вы пошто же тогда не обличали меня? Пойдем, мол, князь, рязанцы зовут, навалимся на ворога вместях. А вы прели под шапками, как горшки с кашей, и очи опускали, как невесты засидевшиеся. Скромники какие!
И обещание в ухо и другие обидности, вроде гада холодного, Жирослав Михайлович пропустил мимо как несущественность. Главное, что сам высказал князю напрямки: другим отказавши, себе не проси. Да, не возражали ни бояре, ни он сам, главный воевода: пускай рязанцы опробуют татаров одне, тогда знать будут, как с владимирцами враждовать-величаться, пусть проникнут: чья власть выше, того и помощь больше, — это и будет забота отеческая великокняжеская. А они глазами рыскали на вольности новгородские, вот и получайте по своей воле. Все это мигом пронеслось в сообразительной голове Жирослава Михайловича, и даже облегчение сделалось, что и князя своего уел, и рязанцев припечатал.
Томительны были дни скрытного стояния на Сити, гнев тихими искрами порскал даже среди друзей и сродственников. Знающие ратники сказывали, что худо это, перетомились воины и отвага их скукой исходит. Даже и такие шепоты перешептывали, что великий князь решения принимать не смеет и не умеет, что неверно рязанцам отказал, что напрасно сюда, в бурелом чащобный, полки засадил, что зря сыновей на оборону Коломны, Москвы и Владимира поставил: какие они полководцы? Все гундежники гундосые перетолковывали, все по-своему иначили, их, вишь, разумения не спросили. Но и сам воевода понимал, что слишком долгое стояние опасно, оно дух не приподнимает, а утомляет бездействием, непривычностью жизни, неизвестностью.