Юродивая
Шрифт:
— Они живые… они все живые, мамка, — трясясь, проговорила Ксения, — все живые, да. Никто не умер. Вот что. Никто. Только я не знаю, где они сейчас. И почему… я их всех здесь увидела. Мама! Куда они идут!.. Мамка! Защити меня… Я не выдержу их глаз, мамка!.. А за руки они меня берут, за пальцы, — вот, вот, видишь, хватают, да больно как!.. А!..
Елизавета, подхватив дочь на руки, сломя голову бежала прочь от моря, от вставших горами волн, по вымощенной плоскими известняковыми камнями улице вглубь поселка, вышептывая все охранительные молитвы, какие знала.
Они остались жить в этом рабочем поселке, чахлом пригороде большого приморского города. Елизавета приткнулась — то ли сезонницей, то ли разнорабочей — в ближний рыбсовхоз. Ксения нырнула в одиночество. Море, которое так
Однажды зимой Ксения возвращалась домой с моря. Берег саваном укрыл снег, но вода еще не замерзла. Вечерело быстро. Матери не было дома. Как всегда, в жалостливой каморке жили они. Мать на работе таскала рыбу в мешках, на загорбке, надрывая поясницу, из чана в чан. Ксения шла медленно, пропечатывая горячими валенками узкие следы в свежевыпавшем снегу. Ночь обнимала их срубовой, чернобревенный барак. Взошла Луна и оглядела мутным бельмастым глазом свои владения. Заиндевелая, гладкая завалинка блестела в лунном свете. Горб сарая тенью ложился на капающие медовым светом окна. Ксения остановилась: на завалинке сидели два человека.
Один держал в руках — голых, без варежек!.. — длинную кривую деревянную рамку, на которой были натянуты, сверху вниз, посверкивавшие под Луной струны. Другой был страшный старик, укутанный по горло в темно-вишневый бархат. Он был страшно и прекрасно одет. На бледно-розовый тюрбан, навьюченный на бородатую голову, плавно садился снег. На верхушке тюрбана торчала корона. На шее старика висела связка мутно-перламутровых камушков, похожих на рисовые зерна. Он крепко прижимал кулак к одному глазу, а из другого текли слезы и затекали в открытый рот с гнилыми, редкими зубами. Тот, у кого в руках была рамка со струнами, слегка пощипывал струны пальцами и тихо пел песню. Изо рта у него шел пар. Это был парнишка, пацаненок; снег таял на его курчавых длинных волосах, залетал в поющий рот. Музыка лилась такая, что Ксения ахнула, втянув в себя морозец, и с размаху села в сугроб.
Мальчонка уставал, замолкал. Старик в тюрбане махал ему рукой, кивал: продолжай! Мальчик набирал в грудь воздуху, старался, мелодия лилась — струей молока в белую кадушку зимы. А старик все плакал, утирая нос и глаза скомканной в кулаке пунцовой тканью. До Ксении долетел его шепот:
— Пой, пастушонок!.. Иначе — мне смерть…
Ксения выкарабкалась из сугроба и, смешно взмахнув руками, подбежала к завалинке. Она всего лишь хотела потрогать розовый тюрбан и рамку со струнами.
Она протянула пальцы к арфе, и ее руки прошли сквозь блестящие воловьи жилы, сквозь пустоту.
Ей показалось, что она споткнулась. Она упала животом на завалинку, больно стукнулась лбом о дерево. Очнулась она в своей кровати. Мать растирала водкой ее замерзшие руки и ноги, причитала: «Ой, горюшко мое!.. Ой, слезыньки мои!..»
Все тело кололо иглами. Ксения приподнялась на локтях и сказала радостно:
— Мама, это музыканты!.. Рядом с нами музыканты живут. Я их на завалинке видела! Давай их к себе пригласим на пирог!
«Пирог», — сморщилась мать и заплакала. От ее рук, волос и кофточки сильно пахло рыбой. В барак доносился гул свободного моря. Простуженная Ксения прометалась в жару три дня и три ночи. А на четвертый день к ним в камору пришел сосед по бараку, гнилозубый старик Федя, бывший Царский кучер. Он принес хрипло кашляющей Ксении банку варенья из жимолости и толстую книжку в тисненом переплете с обгорелыми краями. «Я Царя возил, когда мне было шестнадцать лет, — сказал Федя грустно. — Меня за это — ой как наказали!.. Ешь вареньице, дочка, ешь. Эту ягоду и медведи любят. А книжка — тебе, штоб не скучала без мамки-то. В школу-то не бегаешь?.. Нет?.. Ну и верно оно,
Ксения, ослабив повязку на горле, с наслаждением залезала ложкой в банку, подцепляла темно-синие, горько-сладкие длинные ягоды, листала страницы в потеках и узорах застывшего воска. Гладила масляные пятна, вытаскивала змейку закладки. Эта книжка была Библия на церковнославянском языке. Федя смолчал, откуда она ему досталась, но Ксения все и без слов поняла: от убитого Царя. Царь со всею Семьей был намалеван на стене в поселковой деревянной церкви. Может быть, это он сидел на завалинке в тюрбане и плакал от Райской музыки?
Ксения долго, щурясь, при свете ночника разбирала славянскую вязь, сон победил ее, она уснула, читая, и книга выпала у нее из рук.
А потом выпало и детство.
«Открой мне, малой и грешной, Господь мой и Бог мой, двери покаяния моего: вспоминаю утро дней моих и плачу светлыми слезами о них, невозвратных, ибо загрязнила на долгом пути чистоту свою, так очисти меня благоутробною милостью Твоею».ГЛАВА ВТОРАЯ. СНЕГ ЖЖЕТ БОСЫЕ ПЯТКИ
Она достоверно не помнит, когда сместились времена. Сместились — и все. Ее не спросили. Каждое время имеет своих ангелов-хранителей, которые реют над этим временем, пасут его и благословляют, и своих маленьких, противных демончиков, втыкающих во Время гвозди и пики. Ангельчики и демончики рассорились, передрались, и вышла штука совсем уж непонятная. Вот строили, строили древние народы до неба башню Вавилонскую, а она возьми да рухни и рассыпься. А языки? Все стало варево, тесто, снежный ком. Разве человеку под силу запомнить, заучить бездну языков? А времена? Это ж те же языки: то так говорят времена, то эдак, то молчат страшно. Было одно Время, а теперь их много. Весь секрет — в душе. Душу ученые даже расчленили на крохотулечные частички, обзывают эти частички по-всякому — и что? Все зря. Если и есть на Земле что неделимое, неразъемное, так это душа. О ней все люди во всех временах переспорились. До драки перегрызлись.
Не пора ли простить, поцеловать друг друга?!
Не пора. Не пора.
Кран капает на кухне. Я перевязываю бинтом порезанную руку. Кровь рубиновой полосой просачивается сквозь бинт. Сколько мне лет? Я не знаю. Не могу сказать точно. Лета мои никто не записывал в пухлые казенные книги, не ставил штампы и печати на пропуска. Мои лета не умерли, потому что я знаю, как лечить Время. Потому что я Его люблю и поклоняюсь Ему; потому что Оно меня полюбило, а я овладела Им. Эх, смелая я! Не растерялась. Другие люди теряются. Другие люди — от и до Время размечают, под Его дудку танцуют, булавками Его, как бабочку, пришпиливают к своей хиленькой, смертненькой жизнешке. Я же сказала Ему: «Делай со мной что хочешь. Мни, жги меня, крути, истязай. Ставь к стенке. Я все равно Твоя, а ты — Мое. Мое Время. Моя бездонная бочка. Мой соглядатай. Моя колыбель. Мой любимый владыка: с жарким военным телом, с длинными ногами, знающий меня вдоль и поперек. Разве я могу Тебя отвергнуть?» И робко, нежно улыбаясь, наивно так, прикинулась дурочкой незнающей, слабенькой девчоночкой, и подступила к Нему. Ближе. Ближе. Еще ближе.