Южане куртуазнее северян
Шрифт:
Бормочущее сокровище рыцарь Камелота оттащил подальше от опасных мест, в темноту, и там, основательно тряхнув, вопросил, где он все-таки живет. Парень по прозвищу Дворянин, размазывая кровь из разбитого носа, взамен ответа прижался к нему, как к родной матушке, и горестно заплакал. Лишенный всяческого сочувствия Кретьен повторил вопрос, при каждом слове сильно подопечного встряхивая. Неудачник был изрядно тяжел и измочил ему слезами все плечо.
— Где! Ты! Живешь!?
Вопрос просто из добродетельного Аймерика прежних дней; разница только в том, что Кретьен тогда вовсе не был пьян.
Наконец до дворянственного разума что-то такое дошло о сути вопроса, и он, подняв просветленный взгляд, радостно засмеялся. Кретьен только плюнул с досады и потащил новую, десять денье стоившую покупку к себе домой.
По дороге Дворянин,
23
Одно из народных названий еретиков-катаров — «публикане» (павликане).
…Кретьен втащил покладистого, как мешок тряпья, гостя в комнату и пихнул на свою кровать. Накрыть его одеялом? А, обойдется… Только башмаки с него снять. После того, как Кретьен послужил ему оруженосцем, благодарный юноша повалился лицом вниз и тут же захрапел; школяр посмотрел на него с тоскливой ненавистью и протянул руку за огнивом… Ладно, это пустяки, что негде спать. Главное — работа. А то эти несчастные «Анналы» вместе с Юстиниановым кодексом съели все время… Юстиниан, сын скотопаса, муж блудницы, много чего понаписал, будь он неладен, а еще Великий! Но Клижес ждет.
…Запалив свечку, юноша согнулся над столом. Жар и глад, жар и глад, вернитесь… Какая беда — тот, кто пишет, и неуязвим, и в то же время ранимее всех на свете… Слабые глаза, тусклая свеча, а потом, конечно же — знаменитый «железный венец», опоясывающая голову боль. Чернила на этот раз попались очень хорошие, надо будет запомнить лавку — чисто черный цвет, безо всякой гаденькой желтизны. И перо было отличное, твердое, отточенное, не из тех, что уже через час письма начинают мерзко лохматиться…
…И дрался Клижес на турнире, и раздувал ноздри его угольно-черный конь, а через три дня конь будет белым, и мы опять всех победим… Сегодня надо обязательно дописать до поединка с Гавейном. Давай, Аймерик, руби меня, все равно ни одному из нас другого не одолеть, все равно… Запыхавшись, срывает Клижес шлем со светловолосой головы, раскрасневшийся, совсем юный… Совсем не похож. Но толку-то скрываться под маскою, все равно это ты, Кретьен. Наверное, поэтому и не можешь носить одного имени, подобно Аймерику — тебя слишком много, и каждый новый ты может все то, чего тебе никогда не достичь здесь, рыцарь пера и бумаги, где твои шпоры?.. Но ничего, я все равно буду в Камелоте. А потом махнем в Германию, к возлюбленной, и что-нибудь придумаем, чтобы все у нас сложилось хорошо… Тем более что она так прекрасна — лучше Ростановых девиц, лучше всех девиц на свете — известно всем, что Феникс-птица прекрасней всех на свете птиц, так затмевает всех девиц Фенисса красотой своею…
Одна беда — когда эта история закончится, Кретьен перестанет быть Клижесом. По опыту Эрека поэт хорошо знал, что будет так. Теперь даже смешно, что случались дни, когда на имя «Эрек» он готов был откликнуться, как на собственное — пока не увидел, что влияние их взаимно, пока не заметил тень «раздвоившегося» Жерара де Мо, всплывшего откуда-то из обители теней, которая есть в голове у каждого из нас… А ведь как хитро пробрался Жерар! Даже разделился надвое, чтобы обмануть Кретьенову бдительность! На двоих — карлика, бьющего по лицу, и рыцаря, взирающего на унижение с высокомерной насмешкою… Как жаль, хмуро думал Кретьен, глядя в мелко исписанный лист, неужели я в самом деле хотел ответить ударом на удар. Неужели столько лет я держал в себе эту дурацкую обиду, чтобы потом отдать меч мщения в руки невиновному ни в чем Камелотскому юноше, франку, сыну короля Лака — после того, как я столько раз умер и воскрес, после того, как едва-едва начал снова считать себя хорошим парнем?.. Зачем было поднимать мертвого из его могилы, неглубокой ямы среди песков Святой Земли — только для того, чтобы заставить отвечать за давнюю пощечину, ошеломляющий обидою удар, обжегший лицо мальчишки-слуги, еще ничего не знающего о настоящем горе?..
Да это гордыня, милый мой. Еще какая. И в преувеличенной жестокости — (уже не ладонь, а плеть, и ответит враг уже не словами, а кровью) — не ее ли следы?.. Берегись, рыцарь, чтобы с Клижесом не стало того же самого. Они свободные люди, они не обязаны отвечать за тебя.
А глазами Клижеса осталось тоже недолго глядеть на мир. Еще не более двух тысяч строк, и как ни жаль, как ни жаль, они навеки распадутся из единого — на двоих, и школяр останется в своей комнатенке, с головной болью кольцом вокруг лба, а рыцарь — в своей Бретани, рука об руку с прекрасной возлюбленной… Но я знаю, я же видел их всех. И я, наверное, виноват перед ними всеми, что сражаюсь со своими врагами их оружием. Они все — отдельные люди. Интересно, а я сам-то вообще есть?
…Голова болела невыносимо. Строчки сливались в пламя — «Мане, текел, фарес». Кретьен положил голову на исписанные страницы и прикрыл глаза, дожидаясь, когда утихнет огонь от железного венца. Какая радость… даже сквозь эту боль — торжество, торжество, дрожь любви, ясное ощущение себя в потоке ветра, и ты недаром живешь на свете, и с тобою, наверное, Господь… За эту ночь он сделал около четырехсот строк, свой рекорд. Влюбленные уже встретились и придумали, как им быть, а Кретьен чувствовал, что у него через трубу позвоночника будто бы дует сильный ветер. Интересно, на что это похоже? Может, на плотскую любовь?.. Или на мне играют, как на флейте… Если бы только не болела голова! Счастье — это когда ты можешь писать, а потом заканчиваешь и видишь, что ты сделал хорошо. Правда, оно еще не хорошо и не плохо, просто никак. Надо править, править и править… Может, не пойти на лекцию завтра, а заняться правкой? Тогда уже на следующий день я покажу то, что сделал, тем, кому это важно. Вот будет здорово. Впрочем, какое там завтра — уже сегодня, за окном-то светло, правда, свет серенький, и осень выдалась серенькая, холодная, а еще на спасение этого… как его там — пошло десять денье, теперь придется подтянуть поясок… Но это все неважно.
Долгий горестный стон из-за спины оборвал блаженное течение теплохладного ветра. Кретьен, почти забывший, что на его кровати кто-то есть, обернулся, как ужаленный. Парень по прозвищу Дворянин приподнялся на локте, всклокоченный, с до крайности помятой физиономией, и озирал обиталище поэта с крайним изумлением.
Кретьен не без интереса наблюдал, как ярко-синие, припухшие глаза медленно обретают осмысленное выражение. Парень при дневном свете оказался довольно хорош собой, если не принимать во внимание разбитую губу да слегка раздувшийся от вчерашних приключений нос; вид у гостя был недоуменный и кристально-честный, и Кретьен на первый взгляд не дал бы ему более двадцати лет от роду.
Что-то осознав, Дворянин издал невнятный долгий звук, среднее между стоном и вздохом, и повалился обратно на подушку, зажмурившись — должно быть, от света раскалывалась голова. Похоже, ему приходилось нелегко. Вспомнив опыт Ростана, поэт милосердно плеснул водички из глиняного кувшина в деревянную чашку с щербатым краем и поднес страдальцу напиться.
— Ну не медик я… Не медик! — внезапно громко и очень отчетливо высказался страдалец, не разлепляя глаз. Кретьен от удивления чуть не пролил воду на своего подопечного.