Южный комфорт
Шрифт:
Твердохлеб пошел к Нечиталюку и осторожно намекнул ему об аспирантке.
– Старик!
– с максимальной скоростью потирая ладони, закричал Нечиталюк.
– Ты чист и наивен, как ангел! Думаешь, я пропустил такой кадр? Я стелился перед ней, падал на колени, как раб, извивался, как змей, гремел грозой - и что же? Мне жаль себя - она выбрала тебя.
– Ну, это преувеличение, - не поверил Твердохлеб, хотя факты свидетельствовали в его пользу. Какая от него польза, и зачем все это?
– Старик!
– еще быстрее потирая ладони (первая космическая скорость!), почмокал Нечиталюк.
– Ты к ней присмотрелся за эти дни?
– Ну, присмотрелся...
– А ты не считаешь, что она для теории чересчур красивая?
– Какое мне до этого дело?
– Ты для нее авторитет. Думаешь, почему она втюрилась в тебя? Потому что ты зять Ольжича-Предславского! А это светило, это наука, это, черт побери, высокие сферы... Ты меня понимаешь? Она тут выпендривалась перед тобой, - думаешь, перед тобой? Перед авторитетами, перед Ольжичами-Предславскими, перед теориями, до которых нам с тобой никогда не дорасти. Уразумел?
– Но я же Твердохлеб - и все!..
– Ага! А чей ты зять? Она тут выкаблучивалась вовсе не перед тобой, а... Старик, ты свой парень, и я тебе скажу... Я эту стерву ловил перед прокуратурой и проводил с ней беседы на тему, что для теорий она чересчур красивая, а бог создал ее исключительно для практики. Так, думаешь, что она мне? Очень популярно: "Вы вульгарный тип!" Тогда я ей встречный вопрос: "Ну, я вульгарный. Согласен. А вы к кому же? К Твердохлебу снова?" - "Да, к Твердохлебу, потому что он человек благородный". Слышишь, старик, ты благородный, а я - вульгарный тип!
К сожалению, в своей неприязни ко всему, что не связано с практикой, они оказались с Нечиталюком сообщниками, хотя подобная общность, - разве не состоит она из множества неодинаковых представлений, склонностей, вкусов?
Аспирантка давно потускнела в памяти, но окончательно не исчезла, продолжала там жить, словно напоминание о каком-то несовершенстве Твердохлеба, а может быть, именно она и привела его к Наталке?
Ибо аспирантку тоже звали Наталка!
Имена могут неотступно идти за тобой всю жизнь, они переплетаются порой в такой тугой клубок, который ни распутать, ни разобрать, ни разрубить...
Быть может, Наталка возникла в жизни Твердохлеба именно благодаря той аспирантке? Вот так наука непостижимым образом проникает в жизнь незаметного человека, захватывает и торжествует там, и человек этот бессильно склоняет голову.
Неизвестно, сколько дней Твердохлеб ходил в блаженном состоянии, но даже не очень внимательная к нему Мальвина заметила что-то и заарканила его на очередные именины к какому-то родственнику своей заведующей отделением.
– Там нужны блаженненькие - вот как раз ты и пригодишься!
Он послушно пошел, целый вечер сидел, слушал глупые тосты (непременно в стихах, поскольку врачи считают, что без них поэзия умрет), еще более глупые остроты, не обращал внимания ни на какие шпильки и придирки, спокойно улыбался и все думал о Наталке. Прогулка с ней по Андреевскому спуску, среди древностей и святынь Киева - как бы путешествие сквозь века и сквозь судьбу. Снова и снова вспоминалось и то, как она шла и не шла с ним, и ее доверчивость-недоверчивость, и ее знания-незнания, и милое ее "этонье" ("А это что? А это?"), и даже ее внезапное исчезновение, в котором Твердохлебу хотелось тоже найти какую-то очаровательность и надежду: ведь Наталка нырнула в метро не молча и не "прощайте" крикнула, а сказала "до свидания" и облила его такой золотой волной своей улыбки, что он и поныне носит в себе это золото.
Среди расшумевшейся докторской братии (работа у врачей связана с таким нечеловеческим нервным напряжением, что в эти скупо отмеренные судьбой вольные минуты они как можно скорей стараются освободиться, расслабиться) Твердохлеб был в тот вечер совсем чужим со своей молчаливостью, спокойствием и, так сказать, блаженностью. Никакие слова, никакие придирки, внешние раздражители на него не действовали, и на странного человека в конце концов махнули рукой, но Мальвина, которая, кажется, шумела и дурачилась больше всех, все же заметила состояние Твердохлеба и, уловив удобный случай, пьяно прижалась к своему мужу.
– Ох ты, юристик мой! Ты сегодня такой ручной, что я, наверное, пущу тебя в свою комнату!..
– Ты забыла спросить, пойду ли я в твою комнату, - спокойно произнес Твердохлеб.
– А если я тебе прикаж-жу!
– Оставь. Царицы из тебя не выйдет.
– А ес-сли выйдет!
Дома, чтобы не подвергать испытанию свои женские чары, Мальвина не стала заманивать Твердохлеба в свою комнату, а в темноте, по-змеиному неслышно проскользнула к нему в постель, оплела, обожгла, лишила власти, и он сдался, припал, полетел в пышные бездны беспамятства, в голове болезненно билось "нет, нет, нет!", а тело тупо добивалось своего, бездумно наслаждалось, справляло тризну над разумом, над высокими стремлениями, над великой чистотой, к которой он попытался прикоснуться, но не удержался и снова полетел в грязь, в низость и никчемность. Проклятье, проклятье!
Мальвина убежала в свою комнату досматривать счастливые брачные сны, а он ворочался на опостылевшем ложе до утра, никак не мог уснуть, не было сил включить свет и попытаться спастись чтением, казнился своим безвольем, презирал себя за то, что изменил самому святому. Возможно, и человечество так же выстраивает свои сооружения, тысячелетние города, могучие государства, а потом слепо, бессмысленно, с необъяснимой жестокостью уничтожает плоды своего гения, словно для того только, чтобы утешиться руинами, пожарищем, дикостью?
Ну-ну, разве какой-то там Твердохлеб - это все человечество?
Он трезво напомнил себе о скромных собственных измерениях и микроскопическом месте в мироздании, тихонько, чтобы не будить домашних, поплелся в ванную, потерзал себя нестерпимо горячим душем, поскреб щеки привезенным Ольжичем-Предславским лезвием "Жиллетт" - "Трек-2", выпил крепкого чая и выскользнул из квартиры, намереваясь дойти до работы пешком.
И тут его поймал Валера!
Покачивался маленьким маятником в прохладном прозрачном воздухе сентябрьского утра, снова одиноко, бессильный согласовать отцовскую и материнскую рабочие смены, привыкший к своему утреннему сиротству, по-своему мужественный, но и по-своему несчастный мальчик наших времен. Он не ждал ничьих сочувствий, гордо отбросил бы любое проявление жалости, умел уже ценить независимость и никого бы не впустил в мир своей души, твердо топая маленькими ножками по тротуару, - будущий хозяин и повелитель этого великого славянского града.