За что?
Шрифт:
— Ты ужасно страдаешь, Коля, но… но ты все-таки счастливее меня.
— Почему? — спросил он, удивленный.
— Ты не видел лучшей жизни! — проговорила я, — а мне… мне… нельзя же быть «принцессой» для того только, чтобы стать Золушкой в конце концов… А я буду Золушкой, у мачехи буду… Все мачехи злые… гадкие и мучают падчериц…
— В сказках, — поправил меня Коля. — Стыдись же верить сказкам. Ты уже большая!
— Ах! И ты против меня! Значит ты меня не любишь, не любишь… — вскричала я, вскакивая со скамейки, на которой до сих пор смирно лежала, слушая Колю. — Ты защищаешь
— Нет, я не уйду от тебя. Я должен отвести тебя домой. Смотри, ты босая и вся дрожишь. Дай, я тебя отнесу, — предложил он.
Я устала волноваться. Нервы мои упали. Наступило какое-то оцепенение. Адский холод, который я не чувствовала раньше, пронизывал меня насквозь. Мои голые ноги теперь стали синие, как у мертвеца. И вся я дрожала, как в лихорадке. Коля был выше меня на целую голову и, несмотря на кажущуюся хрупкость, очень сильный мальчик для своих четырнадцати лет. Он легко поднял меня со скамейки и понес.
У крыльца оп спустил меня на землю, обняв за шею, и проговорил торопливо:
— Надо подчиняться… Нельзя быть принцессой, только принцессой всю жизнь… Мне кажется, это только бывает в сказках…
— Нет, нет, я не хочу подчиняться! — закричала я громко и, задыхаясь от слез, вырвала свою руку из рук Коли и скользнула в дверь, незамеченная никем.
ГЛАВА IV
Встреча. — Я заболеваю
На другой день, в четыре часа, «солнышко» вернулся. Я сидела в своей комнате и машинально одевала свою новую куклу-институтку, когда в передней раздался громкий и властный звонок. Его звонок! Что-то разом замерло во мне и упало. Сердце перестало биться во мне совсем, совсем.
Я слышала, как он спросил тетю: «У себя Лидюша?» и как тетя ответила: «В детской. Не хотите ли кофе с дороги?»
«Хотите», а не «хочешь!»
Теперь тайна их натянутых отношений, их ссоры, перестала быть для меня тайной. Я все понимаю, все! Тетя оберегала меня, охраняла от мачехи, а он сердился на нее за это, и они поссорились. Я смутно сознаю все это сейчас. Смутно оттого, что вся моя мысль стремится к одному — только бы не броситься к нему на шею, когда он войдет. Две недели, что я его не видала, кажутся мне вечностью, и легко позабыть все ради одного его поцелуя, одной ласки! Ах, «солнышко! солнышко!» Что ты сделал со мной!
И я замираю. В гостиной слышатся шаги… Вот они ближе, ближе… теперь в коридоре, теперь у самой двери… Сейчас он войдет. Господи, Боже мой, помоги мне!
Вот он. Кожаная дорожная тужурка, милое, чуть помятое от бессонницы в вагоне, лицо, небритый подбородок.
О, милый ты мой, милый папа! Все во мне рванулось к нему навстречу. Кукла отброшена далеко в угол.
— Лидюша! Девочка моя! Радость моя! — ласково вырывается из его груди, и он широко раскрывает объятия.
«Солнышко»! — готово сорваться с моих губ, но вдруг кто-то ясно и твердо говорит во мне, в самой глубине сильно бьющегося сердца: «у него есть жена Нэлли Ронова; он дал тебе мачеху!» И я останавливаюсь, кусаю губы, и гляжу упорно в дорогие, славные, серые глаза, которые недоумевающе мигают мне длинными ресницами.
— Здравствуй,
Град частых, горячих поцелуев сыплется на мои щеки, лоб, глаза и волосы.
— Милая моя большая девочка! Милая! Милая моя! — шепчет он радостный и счастливый в то время как я стою, холодная и костяная, как изваяние, с потупленными глазами, не отвечая на его горячие ласки. Он, наконец, замечает мое странное состояние.
— Что с тобой? Здорова ли ты? — говорит он, и в одну минуту его большая мягкая рука щупает мой лоб и щеки.
— У тебя жар, малютка! Ты нездорова!
Силы небесные, темные и светлые! Что я пережила в эту минуту!
И все-таки я не кинулась к нему, не бросилась на шею, не покрыла бесчисленными поцелуями его робко улыбающегося мне навстречу лица, а каким-то деревянным, чужим голосом ответила на его, полный страха и тревоги, вопрос:
— Не беспокойся, папа, я здорова!
Но он и теперь не заметил моего состояния, моего тупого, недоброго, блестящего взгляда.
— Лидюша, деточка моя, — произнес он радостно вздрагивающим голосом. — Говорят, ты стихи для меня сочинила. Хорченко встретился мне на вокзале и сказал. Прочти мне их скорее, Лидюша, твоему папе, прочти сейчас!
«Звезды, вы, дети небес» — чуть было не вырвалось из моей груди, помимо воли. Но я только крепче стиснула губы и, прижав руку к моему сильно бьющемуся сердцу, процедила сквозь зубы:
— Не знаю… Не помню… Забыла… Вот и все! Это «вот и все» открыло ему глаза сразу. В словах «вот и все» задорно и дерзко вылилась вся душа взбалмошной, горячей, избалованной натуры. Отец быстро вперил в меня пронзительный взгляд. Глаза наши встретились. Мои — злобно торжествующие, его — печальные, грустные и добрые, добрые без конца.
Мы смотрели так друг на друга минуту, другую, третью…
И вдруг добрые нежные глаза моего «солнышка» опустились под пристальным взглядом гордой маленькой девочки. Когда же он поднял их снова, я поняла, что он понял все, — понял тяжелую драму, свершавшуюся в моей душе, и мою тоску, и мое горе.
Он порывисто обнял меня
— Лидюша! Детка моя! Родная моя! — шепнул он мне тихо и значительно, и глубоко заглянул мне в глаза.
И тут случилось то, чего я сама не ожидала. Я вывернулась из-под его руки и, с равнодушным видом отойдя от него на шаг, на два, сказала:
— Меня Коля Черский играть ждет в саду, я пойду, папа!
И я быстро выбежала из комнаты.
Зачем, зачем я сделала это тогда?
К несчастью, раскаяние приходит к нам гораздо позднее, чем это следовало бы…
Все последующие дни прошли для меня одной сплошной пыткой. Я редко видела папу. А когда встречала, то он все куда-то торопился. Таким образом, нам не было возможности перекинуться словом до моего отъезда в институт.
В воскресение на Фоминой тетя Лиза должна была отвезти меня опять в мою «тюрьму», т. е. в институт. Все утро воскресенья я была какая-то бешеная: то бегала взапуски с Колей Черским и Вовой, пришедшими проститься со мною, то сидела задумчиво, бледная, с широко-раскрытыми, как бы застывшими глазами.