За что?
Шрифт:
И мы спокойно двинулись дальше. С таким командиром не пропадешь!
Любила еще Тоська песни распевать. И песни ее тоже были особенные. Излюбленным ее репертуаром были частушки. Так, она пела:
— Нитки цьорны, нитки цьорны, Нитицьки кьюценые. Пишют письма кавалерам Барысьни уценые.Из песен она любила «Ковыль шумит, деревья гнутся», особо останавливалась на том месте, где поется: «А поутру она проснулась, кругом помятая трава…» Часто повторяла она и присказку: «Одет, обут, сыт, пьян, и нос в табаке…»
Где кончила свои дни Тося Пепеляева, столько раз веселившая нас, не знаю, но вспоминаю о ней всегда
Елена Лисицына
Елена Федоровна Лисицына (1915–1990) родилась в г. Лихвине (ныне г. Чекалин) в семье врача-хирурга Ф. И. Лисицына, основателя местной больницы. Училась в Литературном институте имени Горького, откуда была отчислена за «идеологически вредную направленность творчества». Арестована в 1947 году по делу Даниила Андреева. Освобождена в 1955 году. После освобождения жила в Воркуте, затем вернулась в родную Тульскую область. Работала бухгалтером, библиотекарем, участвовала в областных выставках как самодеятельный художник.
Японец
Лагерная больница в Тайшете, куда я попала в 1955 году, была расположена на склоне холма в сосновом бору. Во время войны там были пленные японцы, которые оставили после себя много удивительных вещей. Там были крошечные садики — площадочки по всему склону до самого верха; круглый деревянный будто бы фонтан с деревянными же дельфинами и экзотическими рыбами. Но лучше всего был флюгер на крыше над колодцем. Это был японец высотой около 50 сантиметров, в телогрейке, старой лагерной шапке, в тонких брюках и с двумя мечами в руках. Руки у японца свободно двигались и неустанно рубили ветер.
На эту деревянную фигурку можно было смотреть часами. Зимой и летом, в жару и в мороз маленький неистовый японец боролся с ветром. Его лицо было иссечено ветром, как бывает оно иссечено у охотников и пастухов, но оно было бесстрастно, и он продолжал рубить и рубить ветер.
Честное слово, когда уходила на свободу, хотелось украсть его, и я бы украла, если бы смогла его достать.
Кроме меня, на него никто не обращал внимания. Он был очень хорош и очень значителен — этот маленький неистовый японец со своей никому не нужной ожесточенной войной.
1955
Соломон Гольцман
Инженер-строитель Соломон Иосифович Гольцман (1900–1947) был осужден по вздорному обвинению как «враг народа» и приговорен к пятнадцати годам Колымы. Умер в больнице в Сусумане.
Дочь С. И. Гольцмана Лия Соломоновна сохранила его письма из лагеря. В этих рассказах-документах — живой голос очевидца и жертвы колымской трагедии.
Вот только один такой рассказ.
Жулик (Письмо с Колымы)
Я хотел рассказать тебе смешной случай про собаку. Изволь…
В 43-м году после Берелеха я попал здесь путевым сторожем на шоссейную дорогу. Жил один в избе. В трех километрах от меня — несколько лесозаготовителей-рабочих. Мне скучно было одному. Случайно завел собаку — Жулика. И жили мы с ним на пару дружно. Я ходил в обход по трассе, он караулил дом и радостно встречал меня.
Свой паек я урезал ему в половинной доле, научил есть мое варево. Вначале он от него отказывался. Особенно долго я приучал его к фасоли. Но приучил. А вот ягоды и грибы так и не научил его есть. Хорошо мы с ним жили. Полюбили друг друга.
Как-то меня встретили в лесу мои соседи-рабочие и позвали к себе в гости. Я пошел. Предложили пообедать, обещали угостить бараниной. Я согласился и похвалил баранину. А когда поел, они, смеясь, спросили меня: «А знаешь, что ты ел? Это не баран, а твоя собака, твой Жулик…» Оказывается, когда я ушел в лес, они его украли, зарезали и зажарили — и позвали меня пообедать.
Не правда ли, смешно? Очень смешно. Я, правда, плакал от этого «смеха», но поздно было. С тех пор я мяса не ем, где бы мне его ни предложили.
Хотел тебя развеселить, да неуклюже получилось. Зато правдиво. Прости, доченька. Таких смешных случаев здесь немало. Смешно же было мне и тогда, когда у меня выломали мои вставные челюсти, чтобы их прокурить.
Здесь много смешного.
А мама писала как-то, что она хочет приехать сюда и даже копит деньги на поездку.
Что за смешная мама?!
Лидия Коган
Лидия Евсеевна Коган (1901–1985) — известный переводчик с французского. Благодаря ее трудам русский читатель смог познакомиться с книгами Мопассана и Жорж Санд, Золя и Арагона, Роллана и Барбюса. Однако мало кто знает о драматической судьбе самого автора этих переводов, которого не миновала горькая доля, выпавшая художнику в советском тоталитарном веке. Смерч репрессий выбрасывал Л. Е. Коган на острова ГУЛАГа дважды: в юности, в 1921 году, — на Соловки и уже в преклонном возрасте, в 1949 году, — в заполярную Абезь, откуда она вернулась на «материк», в Москву, только через четыре года.
Незадолго до смерти Л. Е. Коган работала над книгой прозы, остались также неопубликованными ее воспоминания о знаменитых современниках и о лагерной жизни.
Доброта
Все сливалось в черной мгле, простроченной косыми прядями снега. Медово теплились лишь оконца бараков. И вот распахнулась скрипучая дверь. Обдало теплом, удушливым запахом женского пота, портянок, плохо переваренной пищи. В желтом свете голых электрических лампочек, покачнувшихся от ворвавшихся внутрь струй морозного воздуха, копошилось множество полуодетых женщин, разматывавших деревенские платки, стаскивавших с себя через голову широченные деревенские юбки. При виде меня кое-кто из них замер, созерцая мою московскую шубу, боярскую шапку, болтавшуюся на шнурке норковую муфту. Зашелестели комментарии, произносимые шепотом, на каком-то незнакомом языке.
Я растерянно озиралась: весь барак застроен был сплошными низкими нарами. На них, аккуратно расстеленные, лежали одеяла, подушки, какое-то барахло. Женщины посовещались меж собой и, ни слова не говоря, раздвинули свои одеяла и освободили местечко где-то посередине. Поманив меня рукой, они гостеприимно пригласили его занять. Что делать? Надзирательница, которая меня привела, уже давно захлопнула за собой дверь. Деваться некуда. Я потерянно таращила глаза, одурев от мороза, секущего снега, ходьбы, тяжести груза — всего, что обрушилось на меня за эти дни. Покорно швырнув на освободившиеся доски ненавистный груз одеяла, волглый от снега рюкзак, я стала снимать шубу. Неуклюже перелезая через коренастые туловища уже засыпавших женщин, я кое-как примостилась боком на освободившихся досках.
Привалившись тесно друг к дружке, как сардины в коробке или как бревна, погруженные вплотную на платформу, женщины лежали без зазора между ними. Незнакомая соседка заботливо укрыла меня краем своего стеганого одеяла, при этом что-то шепотом приговаривая все на том же непонятном языке. Не помню, она ли мне сказала: «Мы литовки» — или я сама по каким-то признакам догадалась — в бараке живут литовские крестьянки. От них веяло каким-то избяным уютом, каким-то душевным миром и равновесием. И дружелюбием, даже странным в этом краю невзгод. Дружелюбием даже по отношению ко мне — пришелице из страны Советов, горожанке, еврейке. Правда, пришелице отнюдь не добровольной.