За мертвыми душами
Шрифт:
— Жизнь — понятие неопределенное… — отозвался Каменев.
— Позвольте? — вмешался я. — Но ведь есть же другая возможность сберечь ваши сокровища: пожертвуйте их в музей!
— Я не так богат, чтобы позволить себе это: не могу обездолить семью. И собирал не я один; я больше берег то, что осталось от предков…
Появление Поли с докладом о самоваре прервало наш разговор, и мы перешли в просторную столовую; в ней словно под шатром, под огромным латунным колпаком горела висячая лампа; крупные зеленые, синие и красные стекла,
На покрытом белою скатертью овальном столе кипел самовар, стояли стаканы и бутылки с коньяком высокой Мартелевской марки. Было тепло и необыкновенно уютно. А в окна и стеклянную дверь недвижно смотрели увитые диким виноградом колонны веранды; за ними затаилась почти ночь; медленно осыпали листвою дорожку мокрые деревья… Было так приятно сознавать себя отделенным надежной стеной от этого насквозь промокшего лона природы!
Поля разлила нам чай, Каменев добавил в него мне и Маркову — одному в лечебных целях, другому за компанию — по хорошей дозе коньяку, сам же ограничился одним чаем, но необыкновенно крепким, почти черным.
Разговор опять вернулся к моей поездке, и я упомянул, что в числе намеченных мною для посещения лиц имеется сосед Каменева — купец Чижиков, пять лет назад купивший имение у старинной дворянской семьи.
Услыхав фамилию Чижикова, хозяин усмехнулся; Марков повел на меня выпученными глазами и продолжал пить чай, с шумом схлебывая его с блюдечка и отдуваясь после каждого глотка.
— Мне говорили, что он великий оригинал? — заметил я.
— Больше пьяница, чем оригинал, — ответил хозяин.
— Хам!.. — вдруг до того похоже на большую собаку гавкнул Марков, что я чуть не выронил свой стакан. — Зажрался, с жиру бесится!
— Вы попадете к нему в самую интересную, с бытовой точки зрения, пору… — продолжал Каменев. — Жену он только что на этих днях отправил на консоме и теперь орудует на свободе. Это у него называется — моцион души!
— Как вы сказали? — переспросил я. — Куда он жену отправил?
Легкая улыбка тронула губы хозяина.
— Не бойтесь, ничего страшного нет!
— Он, видите ли, любитель иностранных слов. Консоме — это по его лексикону не что иное, как консультация. Жена до некоторой степени держит его в узде, а потому, когда на него находит стих развернуться вовсю, он тонко выпроваживает ее в Москву, якобы для совета с докторами. Дама она мнительная, двенадцатипудовая…
— Сидит она, например, за столом, а он гуляет по комнате. Походит, остановится, поглядит на нее, вздохнет, покачает головой и опять начинает ходить. Раз так сделает, два — ту уже оторопь берет.
— Чего ты, — спросит, — Пал Палыч, вздыхаешь все надо мной? — Нехорошо, мать, выглядишь… — ответит, — боюсь я за тебя! — Та так и всколыхнется вся. — Да что, что такое? — На себя стала не похожа! Вчера еще сумнение брало, глядя на тебя, а сегодня ты
— Больная… — пальнул Марков. — Мурло — аршин в поперечнике…
— Начинает ей казаться, что прав муж. — А и впрямь я с лица спала, что бы этому за причина была, как думаешь, Пал Палыч? — Да не иначе, как нутряная!.. думается мне, — не рак ли у тебя на нутре завелся? С доктором бы тебе с хорошим посоветоваться надо!
Анфиса Ивановна чуть не в обморок валится. К вечеру ей уже совсем худо: и нутро болит, и рак чувствуется — шевелится. А на другой либо на третий день она уже летит в коляске в город. Муж жену обожает, а потому в Смоленск ее не шлет: доктора плохи; в Москву посылает, а то и в Крым: воды морские там от всех болезней пользительны…
Каменев, не повышая голоса, так тонко и неподражаемо хорошо передал всю сценку, что передо мной как живая встала чета Чижиковых. Я смеялся от всей души.
Марков храпел, поводил глазами и поглощал чай стакан за стаканом. Чета эта, видимо, была у него на черной доске.
— А вы как по винной части? — вдруг обратился ко мне Каменев. — Пьете?
— Да. Не пьяница, но пью! А почему вы меня об этом спрашиваете?
— А потому, что если не пьете, то к Чижикову и ездить незачем: никакого дела не сделаете!
— Стало быть, это зубр еще времен Островского?
— Да ведь типы не вымирают, а только видоизменяются… — ответил Каменев. — Разве понемногу облагораживаются!
— Он? рыло такое? облагородился! — окрысился Марков.
— Ну, перевоспитываются временем, — уступил Каменев, — но, вообще говоря, в провинции типы очень живучи.
Мы окончили чаепитие, и я с хозяином отправился в обход дома. Марков пролаял, что он должен подумать в кабинете, и отделился от нас.
В доме были зажжены все лампы. Мы миновали какую-то довольно пустынную комнату с самым заурядным письменным столом у окна, и Каменев слегка толкнул следующую дверь.
Были времена, когда человечеству снился волшебный сон. Жизнь и сказка сливались в одну гирлянду; дни и ночи являлись праздниками красоты и изящества; будней не существовало. И все, к чему ни прикасался человек той эпохи — рукой, взглядом, или мыслью, — все — от книги до стен дома, донесло до наших дней отпечаток гения.
В ту эпоху утонченный Верен создавал мебель; ее прихотливо гнул Буль; Буше и Ватто отражали на ней свои светлые грезы; смелые и изящные Альконе и Клодион из бронзы создавали поэмы — часы и статуэтки; Жермен на серебре запечатлевал химеры, а Гобелены и Бове, как мечтой, завешивали коврами-картинами целые стены комнат…
Первое впечатление получилось фантастическое. Будто волшебством меня сразу перенесло в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца — так были подобраны тона гобеленов, мебели и гиганта ковра на полу.