За живой и мертвой водой
Шрифт:
— Пётр Иванович изволили просить вас, сударь, обождать.
Он придвинул кресло, предложил сесть. В доме стояла тишина, необычайная для Москвы. Всё, что было кругом, напоминало стародворянский уклад. На стенах из сосновых брёвен, без обоев, но чистых, висели именитые портреты. Казалось, они надменно и сурово охраняли незыблемость и своего прошлого, и этого уклада в настоящем. На столе лежали альбомы — родословные знатнейших дворянских фамилий, — книги в крепких сафьяновых переплётах. Кожаная тёмная мебель покоилась парадно и холодно. Пахло смолой, приятной затхлостью. На всём лежал отпечаток былого, простоты, чинности
Ждать пришлось недолго. Бартенев принял меня, сидя за большим письменным столом в глубоком кресле, сгорбившись и откинувшись к спинке. По обеим сторонам кресла стояли костыли. Бартеневу, очевидно, было трудно держать большую голову, она часто свешивалась у него набок. Увидев меня, он сделал вид, будто пытается привстать, но не привстал, холодно и вежливо прошептал:
— Прошу, сударь, сесть. Чем могу служить?
Я показал ему образцы. Перелистав «Историю Москвы», он промолвил:
— Репродукции хороши, но позвольте узнать, какие сочинители участвуют в ваших изданиях?
Я назвал Рожкова, Кизеветтера, Никольского. Бартенев поспешно отодвинул от себя книги, взял костыль. На его старческом, измождённом лице сеть дряблых морщин стала глубже и резче.
— Жиды, сударь, жиды! Не могу подписаться, не буду. Не надо мне жидовских книг.
Я заметил, что названные мной историки — не жиды, а евреи — культурнейшая нация.
Старик потёр ладонь и, как бы огораживаясь от меня, с силой перебил:
— Жиды-с! О культуре же расскажу вам, молодой человек, поучительную историю. Подобно вам, одна дама наслушалась речей о культуре. Куда ни придёт, сейчас: культура, культура. Её и спросили однажды, что же такое культура. «Это, — ответила дама, — зверок такой, на крысу похож». Культуру-то культурнейшая дама с крысой смешала.
Обескураженный, я сказал Бартеневу:
— У меня есть отзывы газет и журналов о книгах, которые я вам предлагаю. Они все похвальные.
Бартенев заёрзал на кресле, наклонился ко мне, сжал ещё крепче рукою костыль.
— Все ваши газеты жидовские.
Забыв о цели своего прихода, я промолвил:
— Есть разные газеты. По всей вероятности, вы не считаете жидовскими такие газеты, как «Новое время» или «Русское знамя».
Старик нимало не смутился.
— И «Новое время», и ваше «Русское знамя» тоже жидовские газеты. Не жидовских газет, государь мой, нет и не может быть. От газет пошли на Руси все беды: смута, бунты. Разврат, безбожие, хамство — всё от газет ваших. В старину газет не было, и жилось лучше. Я газет не читаю и вам заказываю: не оскверняйте рук ваших погаными листками — дьявольское в них наваждение. Не губите себя, послушайтесь старика.
Бартенев потянулся к столу, стал шарить руками. Они у него были длинные и цепкие. Почудилось, что они, как резина, могут стягиваться и растягиваться. Он нашёл мою визитную карточку, повертел её в руках, покачал головой, спросил подозрительно:
— Вы не из поляков?
— Я сын православного священника.
Бартенев пристально посмотрел на меня.
— Разрешаю себе спросить, какой вы губернии?
— Тамбовской.
— Вы не Липецкого уезда?
— Нет, я родился около Кирсанова, но бывал и в Липецком уезде.
Взгляд у Бартенева смягчился. Он отложил костыль в сторону, коснулся моего рукава, мягко и задушевно проговорил:
— Может быть, слыхали — родовое имение у меня там есть. Хорошее
Прощаясь, Бартенев на этот раз попытался в самом деле привстать.
Недели через три я получил от Бартенева письмо: «Глубокоуважаемый, — писал он, называя меня по имени и отчеству, — уведомляю вас, что сын мой возвратился в мой дом. Буду признателен, если потрудитесь посетить нас. Надеюсь на вашу неизменную ко мне благосклонность. П. Бартенев».
К сожалению, я не откликнулся на его предложение, но письмо долго хранил.
Дела по подписке и продаже книг шли всё хуже и хуже. Тартаков относился к неудачам сначала снисходительно, но мало-помалу его обращение со мной изменилось.
— Работать надо, — твердил он осанисто и солидно, выбивая пальцами лёгкую дробь по столу или медленно шагая по комнате и созерцая носки ботинок. — Всякая работа требует упорства, а в нашем деле и нахальства. Агент должен поставить себе за правило не уходить из квартиры или из учреждения, не уломав подписчика. Одного следует взять измором, другого нахрапом, третьему польстить, четвёртого застать врасплох, пятого убедить. Стесняться и скромничать тут не годится.
Иногда он говорил уже грубо, не скрывая недовольства, он уже приказывал, распоряжался, не выслушивая возражений, перебивал, его замечания звучали уже как выговор. Наши беседы и споры о настоящем, воспоминания о прошлом давно прекратились. Он поставил себя в положение начальника-работодателя, меня — в положение служащего и подчинённого. С другими агентами он держался ещё более грубо и несдержанно. Он жил в довольстве, зарабатывая четыреста — пятьсот рублей в месяц, обедал в лучших ресторанах, бывал в опере, в Художественном театре, платил помесячно извозчику, державшему рысистую лошадь и щегольскую коляску на дутых шинах.
Первое время меня даже забавляли и его басистые, начальственные окрики, и его откровенные советы, и его хозяйская деловитость. Я миролюбиво отшучивался, но однажды меж нами произошло неожиданное столкновение. Познакомившись с моей работой за прошлый день и убедившись, что я заполучил всего лишь двух подписчиков, Тартаков заявил:
— Это — не работа. Тут вам — не подполье. Тюрьма, ссылка, явки, собрания, споры развили в вас лень, разгильдяйство, беспечность, пренебрежение к труду. Вы, батенька, галок созерцаете. Я давно говорил, что вся эта тайная беготня плодит и воспитывает бездельников и тунеядцев.