Заброшенный полигон
Шрифт:
— Ваня! Я с ним говорила уже.
— Ну и что? Что он тебе сказал?
— А то сказал, чтоб не трогали их, сами разберутся, не маленькие. Это ж, Ванечка, дело деликатное.
— Деликатное! Как я людям в глаза глядеть буду?! А Георгий? Ему-то каково? Сперва — Полька, теперь — дочь! Не-ет, надо это дело поломать.
— Ваня! Не вздумай! Ты чё! Взрослые люди! И потом, почему только об себе думаем? Как сказал Коля, у Кати любовь к нему. А мы навалимся, сомнем, сломаем. У них и так все запутано, еще и мы. Пусть сами. Да и Николай не мальчик уже, без пяти минут кандидат, с ним академики советуются, работу его одобряют.
— Кровинушка, кровинушка... По работе, может, и хорош, а по жизни? И потом, если сын, так все ему позволять? Много нам с тобой позволяли?
— Сравнил! То наше время, а то — теперь. Мы и мечтать не могли, что нынче само собой разумеется. Из одежды там или развлечений разных. Чё уж на нас ссылаться, наше время пролетело, надо смотреть, чтобы дети лучше прожили.
— Опять ты этот разговор затеяла! Никак не можешь без этого. Сколько просить тебя? Не заводи! Мы тут с тобой не сойдемся, только нервы потреплем друг дружке и все.
— Ну ладно, ладно, не заводись. Не буду, не буду.
— Не буду... Заступница! Если б не ты, ни за что не пустил его в город. Мне до сих пор глаза колют: других агитируешь, задерживаешь, а сыночка пристроил. У-ух, твою так! А что им сказать? Баба отпустила, не я? А сам-то Николай о чем думал? У самого-то совесть где? А все там же... Только одно и заботит: чтоб сыт был, обут, одет не хуже, чем у людей, а в кого этот сытый, обутый и одетый вырастет, это вас не колышет.
— Вас! А вас? Вы-то пошто в стороне?
— На мне колхоз! Ты с бабкой и воспитываешь.
— Ой, Ваня, не надо. Я с бабкой... А ты? Не воспитываешь? Если не вмешиваешься, молчком да волком — это не воспитание? А когда люди, вся деревня, ждут от тебя твердости, отказа, как с этими яйцами, а ты соглашаешься, и все это видят и за глаза осуждают — это не воспитание? Лучше не будем! И Николая не трогай, теперь уже поздно воспитывать, раньше надо было. В город уехал — ну и что! Не имеет права? Все имеют, а сын не имеет! Ты прямо как при царе. Тоже, между прочим, воспитание...
— Приехал по душам с тобой, а ты насовала чертей под лавку.
— Сам напросился. Ну все, давай помиримся.
— Давай.
Татьяна Сидоровна взяла его руку в свои, погладила, прижала к щеке.
— Помирились?
— Помирились,— отходчиво сказал Иван Емельянович.
— А про птичник чё помалкиваешь?
— Так ты, поди, все знаешь, ходоки доложили.
— Их доклад — одно, а ты что скажешь?
— А что сказать? Мурашов советовал дать задний ход. Переоформить яйца как с личных хозяйств, а справочку вернуть. Я уж думаю, думаю...
— А чё думать-то? Дело советует. Они все хотят быть чистенькими, на тебя все повесить. Ох, Ваня, Ваня, какой ты все же...
— Какой я, ну какой?
— Простой, ох, простой ты, Ваня.
— Какой уродился.
— Мало тебя били, мало нервы тебе крутили...— Татьяна Сидоровна тяжело вздохнула.— Тем более сейчас надо быть осторожным. Начальнички так и норовят других подставить, самим усидеть. Ты не такой, больно доверчивый, тебя и схряпают. Так что, Ванечка, мой тебе совет: иди к Ташкину, вызволяй бумагу. И — ни-ни! Не поддавайся на уговоры. И не боись!
— А что бояться-то? С поста снимут? С удовольствием! Сыт по горло! Только обидно: едва-едва начали поправлять дела, и ежели снова — старое, народ охладеет, запал выйдет.
— И вот
— Еле ходит! — желчно перебил Иван Емельянович.— Зато пишет здорово! Мне нонче Маргарита сказала, секретарша Ташкина, это он в народный контроль просигналил насчет птичника, старик Михеев. А ты — крышу...
— Он? Василий Евлампович? — удивилась Татьяна Сидоровна.
— Ну.
— Не выдержал, значит. Ой, Ваня, чего ты злой такой? Не люблю, когда злишься. Даже с лица сходишь, как хорь какой, делаешься. Не бери в сердце, Ваня, прошу тебя. Себя загонишь и меня — туда же. Прошу, Ванечка...
— Ну ладно, пожалуй, поеду. Ты тут не нарушай. Что Любовь Ивановна велит — делай. А то я за тебя возьмусь...
— Ты вот с Ташкиным видишься, скажи как-нибудь про порядки тут в больнице. Погляди, на каких простынях люди лежат, в каких халатах ходят, а белье — вообще стыдоба! Я с главным врачом говорила, а та: «Средств нет, облздрав не выделяет...» Поговори, пусть поможет.
— Ладно, поговорю.
— Ой, Ванечка, осточертело мне тут! Просто силушек никаких нету. Взял бы меня домой. Зорька, поди, недоена, непоена?
— Доена и поена. Бабка крутится, Катя помогает, Олег. Ты давай лечись как следует, чтоб больше сюда ни ногой. А то — выговор! Ну, поправляйся, Танюша. Пока!
— Заглядывай хоть изредка, Ваня...
5
Если бы не машина, Николай ничего бы не успевал. Машина здорово выручала, приходилось делать немалые концы: с утра отвезти Вадима и Олега на полигон, потом — к матери в больницу, вечером — доставить Вадима и Олега в деревню, захватить Катю и снова — на полигон, теперь уже до глубокой ночи, а то и до утра. Днем надо было помочь бабке по хозяйству, задать корм и пойло корове и поросенку, натаскать дров, воды, привести в порядок данные экспериментов. За эти три недели Николай осунулся и еще больше почернел, на смуглом лице ярко горели пронзительно-синие, как у отца, глаза; белозубая улыбка, черные вьющиеся волосы, крепко сложенная фигура, сильные руки с широкими мужицкими ладонями и сбитыми от работы пальцами — все в нем говорило о силе, ловкости, полноте жизни. Теперь бабкино прозвище «жиган» подходило в самый раз. И правда, было в нем что-то цыганское, ухарское, залихватское — сатиновая рубаха синего цвета, потертые джинсы, плотно облегающие мускулистые ноги, сандалии с дырочками.
За весь июнь дожди прошли всего дважды, и то без гроз, без ветра — не дождь, а дождичек. Июль вступил засушливым зноем, безветрием, ползучими палами в окрестных лесах. Дождевальные установки работали круглые сутки, а травы все равно были какие-то вялые, пожухлые. В северных и западных районах области лили дожди, не знали, куда от них деваться, а тут, возле искусственного моря,— сушь.
Николаю надоело цапаться с Пролыгиным, и он приловчился втихаря после захода солнца вырубать на подстанции дождевальные установки — тогда энергии хватало на разгон «самовара» до максимального режима. Никто не заглядывал вечером на поля, а рано утром, когда ехал с ночной смены, Николай включал дождевалки, и пока этот номер сходил с рук.