Забытый вальс
Шрифт:
Холодно тут вообще-то.
По крайней мере, одеяло толстое и легкое. Можно передвинуть ноги туда, где сохранилось тепло Шона, прихватить его подушку, повернуть прохладной стороной вверх и водрузить поверх моей.
Так и буду лежать, глядя в знакомый квадрат окна с кружевом от нашего дыхания, нашего пота — все капельки за ночь собрались в кристаллический туман, превратились в ветви, виньетки льда на стекле.
Окна выходят на восток. Я различаю скудные лучи рассвета, но деревья с утра гуще отливают зеленью, тучи опустились ниже, налились красками невыпавшего снега.
Я вернулась — в том нет моей вины — в дом моего детства. Нынче пятое февраля, ровно двадцать один месяц с того дня, как моя мама уселась на землю, испачкав полы красивого
За дверью ванной Шон вздыхает и, выдержав паузу, начинает мочиться. Снова пауза — он вроде бы закончил. Но нет: еще одна короткая струйка вдогонку. Меня это беспокоит: у него, похоже, проблемы, а что здесь трудного — отлил, и все. Припоминаю, как мой отец покосившимся столбом нависал над унитазом, рукой упирался в стену ванной, щекой в сгиб локтя и ждал.
— Ну и холодрыга! — Голос Шона.
Он спустил воду и возвращается в комнату, снимает с крюка на двери халат. Халат из толстой серой махры в клетку и пахнет так, словно его пора стирать. То есть так он пахнет в холода. Когда тепло, он пахнет Шоном.
Шон накидывает халат поверх пижамы из полосатого хлопка-джерси.
Даже когда нет снега, Шон укладывается в постель в пижаме. Говорит, завел привычку с рождением Иви. Хотя здесь она его по утрам не видит, разве что в выходной. Но все равно он блюдет приличия, и мир, благодарение богу, не рухнет при виде его наготы.
Шлепанцы на нем из коричневой кожи, без задника, они прищелкивают, когда Шон ходит. Он роется в сумке со спортивной формой, скидывает грязное в корзину. Возвращается в ванную за гелем для душа и свежим полотенцем, укладывает их в сумку, застегивает ее и сверху бросает куртку. От костюмов я его отучила, но рубашки у Шона все еще чересчур безукоризненные. Он отдает их в прачечную, не считаясь с расходами, с того самого утра, как вытащил свежую рубашку из шкафа и удивленно спросил:
— У нас утюг сломался?
Теперь рубашки добываются из ящиков комода, их картонные прокладки падают на комод, а тонкие булавки летят на пол.
— Я позову его еще раз, — сулю я, имея в виду слесаря.
— Господи, морозище-то! — восклицает он, сбрасывая кожаные шлепанцы, спуская пижамные штаны и торопливо запрыгивая в подштанники. — Боже-боже-боже! — приговаривает он. Батарея утробно завывает, этажом ниже что-то грохочет.
Пусть себе носит пижаму по выходным. Да и в будни — пожалуйста. Я не против. Мы влюблены, и он может одеваться по своему усмотрению. Но все-таки хотелось бы припомнить, стоял ли он когда-нибудь в этой комнате обнаженным, не привиделся ли мне тот день прошлым летом, когда силуэт Шона проступил в подсвеченном окне? Обнаженная плоть моего возлюбленного ошарашивает своим целомудрием, и пусть я хотела и алкала его, мне всегда было нелегко подвести Шона к той черте, где его тело станет простым, как ему следует быть, станет жестоким, станет естественным. И по-моему, нет в его наготе ничего такого, что могло бы испугать ребенка.
— О чем я только думаю? — бормочет Шон. — Мне же в Будапешт.
— Сегодня?
— На один день. Разобраться.
— Я не против, — говорю я.
Он снимает со шкафа чемодан на колесиках, потом, передумав, кладет запасную рубашку в сумку для спортивных занятий и снова вытаскивает.
— Что я делаю? Что я тут делаю?
— Где остановишься — в «Геллерте»?
— Только не в «Геллерте»!
Это комплимент мне или как? В прошлом году, перед тем как обрушился венгерский форинт, мы провели в этом отеле выходные. Теперь кажется — давным-давно. Из отеля была видна квартира Шона на другом берегу реки, три красивых окна XIX века. Он сдал апартаменты парню, который назвался импортером мобильных телефонов, — возможно, и правда их импортировал. Во всяком случае, арендатор смылся, не заплатив за последние
Это мы думали, что Шон зарабатывал деньги, — на самом деле, как выяснилось, он их терял. И все-таки нам было хорошо.
Бани ему не слишком понравились. «Полуночный экспресс», [25] ворчал он, вспоминая фильм о турецкой тюрьме 70-х. Мы проболтали весь вечер, засиделись в баре отеля, и Шон так и заснул с пультом от телевизора в руке.
— Лучше «Ибис» возле аэропорта.
Он достал уже третью емкость, вытащил со дна шкафа складной чемодан «Балли» из Шанхая. Его добро раскидано по кровати.
25
«Полуночный экспресс» (Midnight Express, 1978) — фильм Алана Паркера об американце, осужденном на длительное тюремное заключение в Турции.
— Не стоит, — возражаю я. — Лучше где-нибудь в городе.
Он стоит и смотрит на устроенный им разгром.
— Боже, как холодно.
Идет к платяному шкафу, возвращается к кровати с пустыми руками. Вытряхивает чистую форму из спортивной сумки.
— Да ну его к черту, лучше вернусь лишний раз. — И принимается натягивать треники.
Ноги у Шона белые. Волосы на лодыжках и щиколотках вытерлись — я не замечала, пока не застала его в один прекрасный день перед зеркалом: он изгибался туда-сюда, рассматривая свои ноги сзади, словно женщина, опасающаяся, не искривился ли шов.
— Заскочу ненадолго в качалку.
— Удачи.
— Скоро вернусь.
— Я тоже уезжаю, — сообщаю я. — В Дандолк.
— Ой, мне завидно.
Он быстро целует меня, склонившись над кроватью.
— Еще пробьемся ли, через такой снег, — замечаю я.
И он уходит. Без завтрака. Скрип гаражной двери — приоткрыл и выталкивает свой велосипед.
Пустое пространство перед окном. На оконном стекле — буйство природных сил, все заполонила изморозь. Запах снега.
Мне давно пора вставать. Полежу еще минуточку-другую, а потом выползу из-под одеяла и отправлюсь под душ еще прежде, чем Шон на велосипеде вольется в поток транспорта на Темплоуг-роуд.
Поворачиваю кран душа и склоняюсь над раковиной почистить зубы, пока вода греется. Включаю лампочку над зеркалом — «тррр-дррр».
Шнурок от бра с пластмассовой пупочкой на конце. Пупочка с краю чуть надломлена, и, чтобы не соскочила со шнурка, под ней шнурок завязан узелком. В результате шнурок весь пошел узелками, запутывается все сильнее и становится все короче, словно карабкается вверх по стене. Сам шнурок сделался твердым от пота и грязи, которые за два, не то за три десятка лет оставили на нем человеческие пальцы. «Тррр-дррр». К звуку этой трещотки и воцаряющейся затем тишине я привыкла, как к своему отражению в зеркале. Все мы при виде этого отражения слегка удивляемся, но смиренно допускаем: «Это и есть я».