Забытый вальс
Шрифт:
Шэй отвел нас к юристу — это уже в начале июня. Мы сидели в городском офисе, смотрели, как чужой человек своими чистыми, ухоженными пальцами перебирает бумаги в папке с заголовком «Майлз Мойнихан». Под конец он светским тоном заметил, что по истечении законного срока мы вступим в права наследства и сможем продать дом примерно за «два с чем-то».
Мы вручили ему пухлую пачку денег. Потом заплатили риелтору. С тех прошло два года, и я ненавижу обе эти человеческие породы.
Но в ту пору я была, кажется, благодарна. Если уж скорбь оплачивается, то — какого черта! — пусть хотя бы сумма будет побольше, авось поможет. Мы вышли из офиса, в молчании спустились по гранитным ступенькам.
— Красивые руки, — заметила Фиона.
— И ботинки от «Александра Маккуина», — подхватила я. — Видела? Тисненая кожа
— Что это значит? — спросила Фиона. — Что ты этим хочешь сказать?
— Что мы заполучили омерзительно богатого поверенного эпохи постпанк.
— Тогда все хорошо. Мне сильно полегчало.
Задним числом я думаю, ему было уже кое-что известно, это мы не догадывались. Задним числом я подозреваю, что всем уже было известно, они просто не решались признаться даже самим себе. В июле мы говорили с риелтором, и речь зашла о сроках утверждения завещания, но продавать, сказал он, лучше в начале осени, и мы выставили дом на продажу с первой недели сентября, плевать, успеем вступить в права или нет. В среду на веб-сайтах, в четверг в рекламной газете в разделе «Недвижимость». Нам казалось, мы осилили трудное и важное дело. Мы еще не были готовы расстаться с домом.
Теперь-то мы готовы.
В это снежное утро в кухне вновь обнаружился мамин след, и я обрадовалась. В иные дни я совсем перестаю понимать, что это и есть дом моего детства, что он наполовину мой. Вот что мне следовало сказать сестре, когда мы орали друг на друга: «Я займу только половину». И ведь я не живу здесь по-настоящему. Я всего лишь поддерживаю товарный вид.
Всякие мелочи давно разобраны, отправились на помойку или в благотворительный магазин, к Фионе в дом или к нам в Клонски. Мы делили их с величайшей нежностью: «Это тебе!» — «Нет, тебе». Бедные, милые одежки, которые никто больше не наденет, парогенератор три-в-одном — полезная штука, — абстрактные картины маслом, так и шибавшие в нос 1973 годом.
Время от времени я натыкаюсь на то, что мы пропустили. Когда Шон перебрался ко мне (официально ни он, ни я не «переезжали»), за ящиками комода отыскалась фотография, большой глянцевый черно-белый портрет наших родителей перед диспетчерской башней дублинского аэропорта. Куда они отправлялись — в Ниццу, в Канны? Или в Лурд? В маминой лакированной сумочке спрятаны четки, но ее лихая вязаная шляпка и его развевающийся плащ прикидываются, будто парочка отправилась на поиски приключений.
В другой раз — месяц или два тому назад — я заметила коричневую матерчатую сумку на шкафу. Забралась на стул, сняла ее. Внутри лежали флаконы, я сразу догадалась: они цокали друг о друга под хлопковой тканью. Я развязала шнурки, вытащила пустой флакон из-под «Твид» — эти духи я подарила ей, еще когда училась в начальной школе, — затем достала бутылочку из-под «Живанши III» (оригинальная формула), тоже, разумеется, пустую, зато в приблудном флаконе «Же ревьен» еще что-то плескалось. Я открыла «Твид», прижала к ноздрям холодное стеклянное горлышко, выманивая маму, словно джинна из бутылки. Джоан действовала по всем правилам, прыскалась духами в последний момент, уже нарядившись и надев украшения, когда оставалось только накинуть пальто, поэтому аромат духов был для меня запахом маминой тайны: вот она склонилась надо мной, поцеловала, выпрямилась и уходит.
По вечерам папа напяливал смокинг, снаряжаясь в «Бёрло» или в «Мэншн Хауз». Сперва они выпивали в «Шелбурне», а после ужина танцевали на деревянной танцплощадке посреди ковра под Элвиса и «Теннессийский вальс». [26]
Домой возвращались далеко за полночь, еле живые.
Выходные ботинки моего отца были черные-пречерные и ярко блестели. Я до сих пор называю их «ботинками пьяницы». Однажды я видела на улице человека, очень похожего на моего отца: запойного, и притом подтянутого, безукоризненно одетого. Добропорядочный пьяница, приличный, честный. Такие окликают друг друга: «Земеля! Мужик!» — и вроде хотели бы сказать что-то еще, поважнее, да вот налились до такой степени, что уже и слова не вымолвить.
26
«Теннессийский вальс» (Tennessee Waltz, 1946) — песня
В ночь после маминой смерти я и сама выпила чересчур много вина. После переговоров с гробовщиком, телефонных звонков и прочей организационной мути я открыла луарское белое и выпила его в темпе, а затем пришло два ощущения. Первое — будто я вообще ничего не чувствую. А второе было настолько неправдоподобно, что я хотела бы поскорее от него избавиться. Это была неправда, грубая ложь. Он был со мной — мой отец. Не снаружи, а во мне, когда я сидела одна за кухонным столом, пила и извинялась перед вином, если оно проливалось мимо.
Я выбросила флаконы из-под духов вместе со следами элегантных древесных запахов, которыми мама приправляла сигаретный дым, а порой и рюмочку-другую водки. Казалось бы, надо цепляться за последние уцелевшие молекулы этих ароматов, но я не стала. Я бы предпочла распахнуть окна, выбить ковры и покрывала, изгнать из дома запах ее смерти. Окурки, плававшие в садовой пепельнице после дождя, желтоватые разводы на потолке, прилипчивый гламур «Же ревьен» — все прочь.
Шон явился на похороны. Я не возражала. Его приезд мог бы показаться бестактным, но был уместен. Совпадал с тайным ритмом наших жизней. Он встретил нас у входа в церковь и обнял меня. Вроде бы Шон вечно занят собой, но когда случается несчастье, он ведет себя идеально. То ли деревенские манеры вдруг проступают, то ли гены отца, банковского менеджера, умело соблюдавшего грань между искренними чувствами и точным их проявлением. Шон свои проявил как надо. На людях ограничился ритуальным прикосновением руки к моему плечу, другой руки к моей спине, пониже лопаток, объятие одной рукой, лицо склонилось к моим волосам.
— Бедняжка, — пробормотал он. — Бедная Джина!
И, не заглядывая мне в глаза, не вбирая скорбь на моем лице, обнял Фиону и отошел в сторону. Каждое движение точно хронометрировано и вполне соответствует нашему статусу — старых товарищей в битве любви.
В глаза, кстати, мог и заглянуть — тушь не потекла. Ни у меня, ни у Фионы. Мы с ней не плаксы. Мы любительницы темных очков. Мы из тех, кто, выходя с заупокойной службы, вспоминает о макияже.
— Тут ровно? — спросила я Фиону, тыча себе снизу в подбородок. Для меня это важно.
И сестра, все понимавшая, ответила:
— Чуть-чуть подправь. Вот так. Теперь порядок.
По крайней мере, лицо у меня было в полном порядке, когда гроб с телом моей матери грузили на катафалк, а Шон под майским солнцем выражал сочувствие сиротам. Я поглядела ему вслед — он проворно уходил, чуть ли не трусил прочь, деловитый коротконожка в бледном летнем костюме. Едва ступил на тротуар, сразу же поднял руку, подзывая такси.
А я повернулась и обняла следующего гостя.
Про Конора я говорить не буду. На похоронах он вел себя — лучше не бывает. Он всегда такой, лучше не бывает, кто угодно может подтвердить. Он все делал правильно. Если б еще не проверял каждые пять минут свой чертов телефон.
— Не мог отключить? — возмутилась я.
— А чо? — переспросил он. Потом глянул на меня и смутился, вспомнил, где находится.
Черный костюм сделался ему чуточку тесноват, но другого не имелось. Тот самый костюм, в котором он женился. Та же церковь, то же крыльцо, чуть более поздняя весна, когда с вишен уже опадает цвет, лежит на ступенях, темнея, коричневея.
Почем мне знать [27]
Шон позвонил несколько недель спустя, «проверить, как я». Я честно сказала: «Фигово» — и засмеялась. Он сказал, что знает подходящего человека, который поможет нам продать дом.
27
«Почем мне знать» (How Can I Be Sure, 1967) — песня Феликса Кавальере и Эдди Бригати, была записана американской соул-группой The (Young) Rascals на альбоме Groovin’.